Стихотворения. Избранная проза — страница 15 из 35

Кто сегодня власть, разве важно? Разве важно, что вчера, изрезав морозную тишь дробью выстрелов, в ночь истории ушли петлюровцы, сменившие высокородного пана Гетмана!

И что завтра нетрезвой лавой разольются по улицам-просекам старосветского городка — большевики.

Мы все теперь нетрезвые… Не то от самодельного вина из черной смородины, мутного и кислого, не то от слишком быстрого бега событий, не то от нудной долгой усталости. Не разберешь.

Зеленые квадраты светящихся окон разбегаются по площади дрожащими полосами. В душном зале уездного земства шумно и фальшиво-весело. На эстраде — оркестр из семи человек Еськи Лохвицкого, он же парикмахер и набивщик папирос. Подслеповатый Еська молитвенно дует в хрипящую флейту, и нелепо колышатся фалды его фрака времен Севастопольской войны. Завтра новый год, надо казаться веселым. В табачном дыме пляшут вышибленные из жизненной колеи люди: у буфета стойко глотают денатурат те, кто завтра проглотит за кладбищем — местом упокоения всех буржуев — советскую пулю. Некто безобразно-пьяный, некогда бывший тонким художником, выкрикивал:

— Одеколон, силь воус плайт!

— Удивительно, — говорит мне та, которая так часто похожа на птицу с нездешними глазами, — удивительно, что у Владимира Павловича французские слова приобретают английский оттенок…

По-моему, это совершенно безразлично: английский, малайский или санскритский! Главное, — это сбросить с себя на миг, на час угрюмую тоску. Завтра новый год, надо верить в невероятное, в сладкие капли счастья…


31 декабря, 1919 года

На станции Краматорская получилась железнодорожная пробка, и мы не успели проехать в Ростов прямым путем. Повернули направо, через Крым, оттуда морем на Кубань, к полку.

Сквозь задымленные двери вагонов — «ни одной лошади, но зато 70 людей» — изредка слышали рождественский звон в деревенских церковках, очень густо крестились, в консервной жестянке варили невкусный кофе и много думали о том, чего уже никогда не будет. И была в этом "никогда" такая боль, что, тайно друг от друга, молились по ночам:

— Боже, возьми меня к Себе!..

С пулеметами на площадках — всюду бродили махновцы — проехали бедные станции Приазовья, Сиваши, Джанкой.

Симферополь, вокзал. Полутемно. На стульях, на столах, на скамьях, на полу тревожно спят люди в английской ветоши. Черная стрела огромных часов остановилась на двенадцати.

— А ведь завтра новый год, — вспоминает вдруг мой брат Павел и будит старшего брата Михаила — (помяни их, убиенных. Господи, егда приидеши во Царствие Твое!)

Быстро, как будто действительно мы верим в счастье и в новый год, идем к буфету, теплое пиво разливаем по грязным стаканам.

— Ну, всего!.. — говорю я, глотая горьковатую воду. О новом годе, о новом счастье как-то неловко и вспоминать…


31 декабря 1920 года

В сказочные времена, то есть года четыре тому назад, в этих огромных комнатах бегали девочки в форменных платьях, о любви и о высших курсах мечтали выпускные, чинно плыли классные дамы, инспектрисы и директрисы, заливались звонки в длинных коридорах. Кажется, и до сих пор сохранилась на фронтоне надпись из серого камня:

МЕЛИТОПОЛЬСКАЯ КАЗЕННАЯ ЖЕНСКАЯ ГИМНАЗИЯ

А теперь здесь «Городок военных», находящийся под особым покровительством Ч.К.

В трехэтажном здании шесть неразбитых окон: топим на обгоревшем полу, бросая в ураганные костры парты и доски: едим «свое»: два раза в неделю разрешается ходить по городу с сумой — все равно полуголый, без документов, из оцепленного стражей города не убежишь. С каждым днем все труднее наш горький промысел: больно уж нас много здесь, тысяч двадцать. До поздней ночи, босиком в снегу, ходишь, а принесешь «домой» — две-три корки.

Полковник О. всю дорогу от Таганаша в Мелитополь, молчал и пронес во рту небольшие золотые часики. Корнет Д. пронес значок первого Кубанского похода в волосах. Осторожно вынимаем из трубы недействующего отопления, смотрим…

— Без пяти двенадцать.

— Позавчера я выпросил молока, — шепчет полковник — по анкете — старший писарь, — к сегодняшнему дню берег. Выпьем… Не за новый год, не за счастье, а так — за жизнь… Выпьем, товарищ денщик! (В анкете, семнадцатой по счету, в графе «чин и должность» я написал корявым почерком «деньщик командира полка»).

Пью замерзшее молоко, а сердце, по образному выражению Иннокентия Анненского, «счетчик муки, машинка для чудес» — так несказочно болит…


31 декабря, 1921 года

Какая разящая разница: тогда, лет восемь тому назад, заревом огней пылал Невский, бурлила таинственная — толпа всегда таинственная — цепь человеческой волны, цокали копыта рысаков, ревели автомобили, кружился снег, такой неповторимо — белый. Теперь пустынно и страшно на главной улице блистательного Санкт-Петербурга, вой выстрелов и слабые крики в переулках. А снег летит, Не тот — неповторимо белый — не тот. Тяжелый, тающий, серый снег… Дома, в высокой комнате по Литейному, тоже пустынно: керосиновая бутылка на подоконнике, стол из ящиков, двуногий диван темного, изорванного шелка в стиле Людовика XIV. Прости Король-Солнце! и вездесущая буржуйка весьма капризного нрава — всегда дымит. Вот и все. Но после подвалов ЧК — замком сказочной принцессы показалась мне эта нищая комната. Только сегодня я заметил, что не всегда приятно, замерзнув в канцелярии, садиться верхом на кашляющую печь, что двух фунтов прелого хлеба не может хватить на неделю, что нет у меня книг, ни покоя, ни той, что похожа на птицу с нездешними глазами…

В ночь под новый год хочется хоть брызг былого, намека на уют и радость. А если нет их, солнечных брызг, надо лечь на двуногий диван, закутаться шинелью, мешками и портьерой, вспомнить вырванные с корнем годы. Пусть присниться она — жизнь отгоревшая.

— С новым годом, сон. С новым годом, поэт мой бессмертный…


31 декабря, 1922 года

— Глупость, все эти новые годы! Ну, чем отличается сегодняшний день от вчерашнего? Абсолютно ничем. Просто условились делать вид, что верят в чепуху. Я, если и пью, то только потому, что вообще любитель алкоголя, будь то даже эстонский спирт, — говорит кто-то из них, из чужих, из случайных.

— Как хорошо не верить, считать то новое, что движется на нас, просто первым января. Вера обязывает, жжет суровым огнем и жалко отцветает, обманывая. Безверье искренно, безверье — мудрый друг, вера — безумная невеста… И, может быть, он прав, хихикающий любитель алкоголя.

— Он лжет, — говорю сам себе тихонько и, сквозь табачный дым, вижу живые и мертвые глаза тех, кто даже под пулей — верил. Кто знал, что не умирает счастье, а только прячется в пещерах, недоступных земным ураганам, что грянет час и над бешенным миром затрепещут крылья Жар-Птицы.

— Пью за тебя! — беззвучно кричу я грядущей птице, — пью за страну обетованную, пью за близких и далеких, пью за ослепших от слез матерей, за сгорбленных отцов, за идущих по миру детей, пью за правых, за живых и умученных!


31 декабря 1923 года

И вот опять…

Высокое окно глядит во двор синим квадратом. Тонкий пласт снега ползет с крыши… Вон, левее четкого зигзага трубы, боязливо зажглась труба. — Видите, — кроткая какая! Таких мигающих камней много на пальцах Богоматери.

Горит звезда дальняя. «Далекая» — бежит по бумаге бесшумное перо и останавливается у края… Знаю — в капле чернил, на острие пера сверкающий рой нетерпеливых слов: разбежится снова острая сталь, — и покроет шуршащую бумагу новыми строками о звездах тихих, о дремлющем вечере, о грустной грусти…

Но слов не надо. Пусть тлеют звезды в горниле неба, пусть плачет грусть — слов не надо. Подумаю о чем-то хорошем, ласковом, стыдливо подойду к окну, обожгу горячее лицо влажным холодом стекла и, вглядываясь в звезды — камни на пальцах Божьей Матери, скажу так, как говорят только бездомные, безродные, юродивые во Христе, скажу с горьчайшей мукой и просветленной радостью:

— Боже, услыши нас! Ты видишь — общей могилой стала земля Твоя, Русь Твоя благостная изрыта миллионами Голгоф. Боже, услыши нас! Море слез из выплаканных глаз льется сегодня на древние иконы в домах Твоих пресвятых, небывалым горем раскалены губы тех, кто с непререкаемой верой в милость Твою целует сегодня лик Твой. Мы растеряли по долгим, по черным путям все силы, всю волю, всю жизнь о Боже, услыши нас! Осени нас в ночь эту великую, миром, хоть немного радости забытой пошли! Поведи нищенку Твою — Россию — по новой тропе нового года, новых лет, к жизни новой. Боже, услыши нас!..


(Новые русский вести. 1924. 1 января. № 12).


31 декабря 1925 года

…На столе у меня три блестящие открытки с розовыми крылатыми мальчиками, с циферблатом и стрелкой, остановившейся на двенадцати, с пенящейся бутылкой шампанского, с дряхлым сгорбленным стариком, пугливо уходящим в даль веков. На столе несколько визитных карточек с манерными завитушками букв имени, отчества и фамилии, с задержавшимся у самого края острым бисером: «Гельсингфорс». Два письма с не остывшими еще чернилами на конвертах, готовых бросить через моря и земли мои думы, мои горести, надежды мои.

И всюду — на открытках, карточках, письмах, даже в густой чернильной капле, свисающей с кончика пера черной слезой, — те же три слова, заученные с детства, таких обязательных, всплывающих в памяти каждого 31 декабря:

— С Новым годом!

Упадут они сегодня в желтый, чуть покрытый инеем ящик с двумя скрестившимися трубами, будут мерзнуть в почтовых вагонах многих стран, многих народов. Потом, торопливо роясь в потертой сумке своей, вытащит их угрюмый, старый почтальон. Протянется за ними чья-то рука. Чьи-то глаза на минуту, только на минуту задержатся на этом с детства заученном, стершемся, бледном:

— С новым годом!

Может быть, там — в Москве, Париже, Белграде, Риге — мысленно ответят: «С Новым годом!» Или даже бросят в мерзлый желтый ящик тоже тусклое, всплывающее в памяти каждого 31 декабря:

— С новым счастьем!