— Ка…ак? — поперхнулся Семен Потапыч и, схватившись за тяжелым молотом стучащее сердце, начал клониться набок.
— Два миллиона двести…
Купец грохнулся на пол и умер от разрыва сердца во второй раз.
(Новые русские вести. 1924. 13 июля. № 168)
Балда(рассказ «сознательного» пролетария)
Клепал, клепал я эту маринованную голову и — хоть бы што! Никакого понятия. Уперся, как баран тот, сосет все цигарку, слушает, быдто, а потом и брякнет:
— А Бог? А Бог-то как?
— Да никак, говорю, — плюнь и разотри. Ежели не понятно — еще раз плюнь.
А он обратно про Бога то-исть. Истомил меня, балда. Кабы не свойский парень, не друг — приятель сызмальства — давно бросил бы с ним разговоры разговаривать, язык трепать насчет религии этой самой. Только смотришь — ни за что гибнет человек, совсем закручен буржуазным моралем. Бессознательный был к тому же очевидно. Ну, понятно, жалко.
Вот и говорю ему как-то: ты, Митька, сбей с себя блажь эту, потому — не поведет она ни к чему, акромя того, што свихнешься с разуму. Опомнишься, брат, да поздно будет. Ты, говорю, примерно сказать — рабочий класс, а рассуждение имеешь, как эксплататор или тот же поп. Вот послушай, что я выражу тебе с самой што ни на есть научной точки зрения, а потом и шпарь свою революцию, хрен с тобой.
— Послушаем, послушаем, — говорит. Да таким, подлец, голосом, что, мол, бреши, бреши — знаем мы вас.
Ну, и начал я ему, и так это у меня складно вышло, как, примерно сказать, проповедь или митинг там первейший. Жил, говорю, был, на свете один мудрец — не тебе, неучу, чета — Дарвиным прозывался. Был он партейным или нет — доподлинно не знаю, только сознательности чрезвычайной и в рассуждениях своих до точки дошел. Так тот учил, что никаких таких Богов, Христов и Матерев Божьих отродясь не было, а кажинный человек, и баба тоже, от обезьяны превзошел. А ты — Адам, Адам, балда! Немного сумнительно: из чего же обезьяна превзошла? Ан и тут у его соответственный параграф имеется: а обезьяна превзошла от еще меньшей животной — крысы, например, крыса — от мухи там какой, муха — от микробы воздушной. А он как прыснет, Митька-то.
— Чего, говорю, ржешь, дуралей?
— А микроба?
— Что — микроба?
— А микроба, — спрашивает, — из чего превзошла?
— А микроба, — объясняю, — вечно, испокон веков плавала в воздухе, кислород, — говорю, — земное притяжение.
— Брешешь, — кричит, — сукин сын! Микроба от другой животной превзойти не могла — махонькая она оченно. В отношении того, что вечно, тоже брешешь, потому как всякая тварь свое рождение и конец имеет. Значит — Бог. Засыпался Дарвинов твой, должно, от митингов. Да и ты, — смеется, — хошь и партейный, коммунист, а тоже в тебе чердак лопнувши.
Оченно обидно мне стало от этих самых слов — партии я был приверженный и завсегда мне такое непонимание моментов в груди ударяло. Но — ничего, виду не подаю, спокойненько так вынимаю с кармана книжонку Госиздата «Кто и зачем выдумал бога?». Такая понятная была книжонка, што дите малое и то сразу в разумение войдет. К тому же буква была большая, четкая, а на обложке поп с плеткой, заместно кадила, изображен.
— На, — говорю, — прочитай, благодарить будешь.
Так што-ж вы думали? Повертел, повертел книжонку-то, перевернул два-три листка, послюнил да и бросил на стол. Тут уже взорвало меня, будто порохом.
— Ты чего, — кричу, — бесишься? Чего книжку-то бросил?
— Не надлежит мне, — говорит, — книжков таких читать.
— Почему не надлежит?
— А потому не надлежит, — отвечает Митька, — то, что Бог на ей, на книжке, значит, с
маленькой буквы напечатан.
— На кой черт, — говорю, — с заглавной буквы печатать, коли и Бога твоего нету?
— Ну, — говорит, — есть ли Бог или нету — так это я сам знаю и ты против этого не моги говорить, потому как теперь свобода веры, да только как же так: меня, возьмем, или тебя или собаку там первую, скажем — Жучку, с заглавной буквы писать, а Бога — с маленькой?
Плюнул я тогда на него.
— Бессознательный ты, — говорю, — Митька и есть. Божественный, — говорю, — и безнадежный элемент. И, вспомни мое слово, пропадешь задаром, ни за что сгинешь!
Балда!
В скорости расстался я с Митькой. Ушел с квартиры, где работали. Порешил я по торговой части пуститься — с детства большую склонность к этому имел. Сперва по кооперативам околачивался, за одно с другими товарищами из комячейки нашей фабричной. Не ндравилось мне там — все обчественное и обчественное, а твой интирес — в стороне. Никакого, скажем, тебе размаху нету, так — переливание с пустого в порожнее.
Одначе прострадал я в кооперативе што-то больше году, руку свою по разным торговым коммерциям набил здорово и ушел оттедова, благо тут свобода частному капиталу вышла. Начал по хозяевам служить, в продуктах питания больше.
Оно точно. Хошь и не кооператив дурацкий, а магазинчик настоящий, частный, а все — не твой собственный: хозяйский глаз так и ловит тебя, так и ловит, подлец. Одно могу сказать: честный я был до удивительности, сознательности содержал себя, партейный к тому же и на счет разных там махинаций с хозяйским добром — ни-ни.
Говорит, мне, правда, купец один, хозяин продуктов:
— Воруешь, должно, малый, во всю: што ни месяц — костюм на тебе новый!
Да только я таких обидных слов на веру не брал: пусть болтает, думаю, — классовое непонятие и бессознательность на буржуазной платформе!
Прошло это месяцев так шесть или восемь, глядь — оборот собственный составился. Смотришь — там процентик, там недовес, там удача какая, — а капитал все растет, нарастает. Оно правда, капитал — дрянь, широко с ним не размахаешься, а все ж — приятно, потому земля у тебя под ногами, а не программы там разные мужицкие. Видно, пора собственные продукты питания заводить, да одному не под силу — деньжат маловато. Один критический выход из положения — жениться.
Когда я еще на одной квартире с Митькой жил, была там у меня девка одна, наша, фабричная. Помню, возился я с ней долго, даже жениться обещал. Только из соображении капитала, чтобы, значит, магазинчик соорудить совместно, неподходящая она была статья: дура первейшая и акромя юбки — ничего.
Начал я тут искать среди своих, лабазников и продуктщиков разных. Можно сказать, всю душу выворотил искательством этим самым, мысли такие в голове ходят: с одной стороны, вроде, соглашение с мелко-буржуазным стихием получается, а с другой — должон я или не должон торговле способствовать, разруху государственную изничтожать, ежели товарищ Ленин торговать приказал?
Повезло мне у купчишки одного — на Сенном рыбой занимался, — нашлась дочка завалящая. Годов ей так под тридцать и морда такая, что в три дня газетами не обклеешь, а финанс — в самый раз: пять тысяч и все золотом, акромя благородной обстановки. Как узнала, что нашелся такой предмет — руками и ногами за меня ухватилась, с нашим превеликим удовольствием: я не то што мужик там какой необразованный, а человек торговый, сознательный, в комячейке завода товарищам своим господина графа Толстого в подлиннике читал, да и лицом пригож.
Дело обкрутили быстро. Венчание было как в первых домах: хор архирейский, на дамочках — все шелк да атлас старорежимный, приятными помадами так и прет, свечей чертова уйма, шафер невестин — настоящий князь. На душе — умилительтно так. Еще помню отец Василий — седенькие такие — спрашивали:
— Не обещался ли кому?
— Нет, — говорю, — батюшка, не обещался! — Потому, ежели и была девка та, то какая ты невеста, коли приданного нету?
Повенчали это нас, проздравляют все. Князь даже руку жене моей поцеловал — условие такое было. Глядь — Митька. Такой, как и был, обшарпанный, только, будто похудевши малость и бородой зарос. Тоже, шпана, подходит, проздравляет. А я стою, как куман, — еще подумают, што сродственник какой!
— С законным браком, — говорит, — только как же насчет обезьянов?
— Каких таких обезьянов, — спрашиваю. — Ты што, пьянь, што ли?
— А таких, — говорит, — што от мухи превзошли. Дарвинов там еще, микроба…
— Пошел вон! — кричу, — у людей такой высокоторжественный день, а ты ругаться сюда? Храм Божий микробой своей осквернять? Пошел вон, сволочь!
А он как задрожит весь — вот балда!
— А, — кричит, — теперь и храм Божий нашелся для тебя и осквернять! А тогда и Бога не было, и бессознательный я, и книжки всякие непотребные!
И — ну на меня с кулаками лезть.
— Обманщик ты, — кричит, — и есть! Честных людей обмануешь и вот супругу свою, не знаю, говорит, имени-отчества. Прохвост, — кричит. — И партия твоя вся такая. Только штобы, — кричит, — шкуру с нас драть, да в карамн свой, в карман побольше! Погибели, — кричит, — на вас нету!
Помутилось все в глазах у меня от обиды. Стою сам не свой, што делать — ума не приложу: то ли бежать прямо с церкви и заявить кому следует, што вот, мол, нашелся такой контрреволюционный элемент, по городу бегает и Бога распространяет, то ли при всех загнуть ему в морду да так, штобы всю жизнь помнил, стерва.
А потом подумал, подумал да и простил его, а князю объяснил, что Митька этот самый — сумасшедший, с больницы Николая Чудотворца сбежал намедни.
Да и как было не простить? Человек он бессознательный, на антирелигиозных фронтах не был, не понимает — што к чему, и не виноват, что Господь Бог его разума лишил.
Балда!
(Либавское русское слово. 1923. 10 августа. № 176)
Пепел(сказка)
Уже голубыми сумерками налилась комната и часы, такие дряхлые, смешные часы, с заржавевшим маятником и надписью на пыльном циферблате «Ле рой а Париж», прохрипели шесть, когда Одя взобрался на стул и сказал тоненько, положив голову на пухлые, будто перевязанные, руки:
— Расскажите что-нибудь. Только, чтобы правду. Одя сказок не любит. Сказки, они глупые и никогда не бывают в жизни. Да. Я рассмеялся: