Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга. — страница 30 из 82

Нервное напряжение улеглось, она задремала, и дремота принесла ей отраду и облегчение; ей приснился Рене, сон придал столько обаяния, столько прелести любимому человеку, с которым она была разлучена; потом ее сновидения стали смутны и тягостны. Голова горела, зубы стучали, ее знобило. Она легла в постель, испытывая чувство, похожее на радость, а потом сама не могла понять, что с ней произошло. Она видела какие-то страшные лица, проплывавшие мимо, и не успевала разобрать, кто перед ней. Куда она попала? Чего от нее хочет толпа чужих людей, наряженных как в маскараде? Что-то горячее и тяжелое давило ей грудь, она тяжело дышала и в ужасе отбивалась. Да это была кошка, большая рыжая кошка, с глазами, то и дело менявшими цвет. Елена поджимала ноги, заслоняла грудь руками. Какая-то монахиня все подходила поправлять одеяло; зачем она здесь? Чужие люди, — их было двое или трое, — никуда не пускали ее. А ведь ей надо было выполнить очень важное дело, такое важное, что его нельзя отложить ни на минуту, но какое именно дело, она и сама не знала. Она кричала: «Ох, голова, бедная моя голова!» Голова у нее так болела, что ей хотелось размозжить себе череп, лишь бы облегчить свои страдания, и она все искала стену, железную стену. Ах, только бы скорее найти! Раскроить себе голову, выпустить кипящую в ней воду. Незнакомый голос твердил: «Льду, еще льду!» Но льда она не чувствовала, она лежала на раскаленном песчаном побережье, у моря расплавленного свинца. Она кричала: «Рене! Рене! Уведите меня в Медонский лес! Неужели вы позабыли те дни, когда собирали для меня букеты из цветущего боярышника?» А потом она впадала в забытье и, очнувшись, превращалась в девочку, в пансионерку, и наизусть, без всякого выражения, читала отрывки из басен и катехизиса. Она бормотала: «Я не могу выучить урока. Сударыня, у меня болит голова. Отведите меня домой. Я хочу к папе».

Однажды Елена очнулась — она была слаба, ей очень хотелось есть. От монахини, которая ухаживала за ней, она узнала, что была три недели тяжело больна, но что опасность миновала. Она сделала над собой усилие, чтобы собраться с мыслями, и спросила:

— А мой муж?

Монахиня попросила ее не волноваться и сказала, что он чувствует себя хорошо.

Елена облегченно вздохнула. Она выздоравливала, но порой ее мучили провалы памяти и какой-то сумбур в голове — обычные последствия воспаления мозга. Лишь одно чувствовала она ясно: ей страшно увидеться с мужем. У нее началось сердцебиение, когда ей сказали, что Хэвиленд, которому тоже стало лучше, пришел ее навестить.

Он посмотрел на нее с нежностью, сказал, что он очень ее любит, и она впервые увидела улыбку на его строгом лице. Эта улыбка была такой проникновенной, такой сердечной, такой искренней, что взволновала и растрогала Елену. Она заплакала и, как дочь, прильнула к старику.

Она обвила руками его шею, но к нему уже вернулась его обычная холодность.

Елена сделала над собой усилие, и в ее затуманенном сознании возникли те два случая, когда Грульт давал ему питье. Она сжала руки мужа и сказала умоляющим тоном:

— Если вы меня любите, если хотите, чтобы мы оба избежали страшной смерти, то заклинаю вас, сегодня же, сейчас же откажите своему лакею. То, что он сделал… так ужасно… я не могу сказать об этом… Прогоните его! прогоните!

Она забилась в судорожных рыданиях и потеряла сознание. Хэвиленд припомнил, что Елена и прежде неприязненно относилась к лакею, и, увидев, как она ослабла, как взволнована, решил, что она не отдает себе отчета в своих словах; но все же он почел необходимым пожертвовать ради нее слугою и, позвав его в мастерскую, сказал:

— Грульт, нам надо расстаться. Я доволен вами и хотел бы оставить вас при себе до самой своей смерти, да. Но ваше присутствие в этом доме стало невозможным по причинам, о которых я вам сообщать не обязан, нет. Своих распоряжений в вашу пользу я не изменю. Моему слову можете верить. Вы покинете мой дом в пятницу. Обязуюсь платить вам жалованье, покуда вы не устроитесь. Мне будет приятно, если ваша жена останется у меня в услужении; считаю нужным держать с вами непосредственную связь во всем, что касается Сэмюэла Эварта. Больше ничего не имею вам сказать.

Грульт молча поклонился и вышел.



VI

Итак, в пятницу Грульт был уволен. На следующий день Хэвиленд почувствовал себя гораздо лучше, так хорошо он не чувствовал себя уже несколько месяцев. В тот же день он вместе с Еленой, которая почти уже совсем поправилась, поехал кататься в Булонский лес.

Коляска, слегка покачивалась, их обдувало ласковым ветерком, и они чувствовали приятную усталость, которая бывает у выздоравливающих. Елена так истомилась, что решила забыть все свои прежние мечты. Сейчас она всем своим измученным сердцем мирилась со скучным мужем и однообразной жизнью, которые ей были суждены. Упадок сил располагает к кротости. Из эгоистического чувства, свойственного больным, она стала нежно относиться к человеку, который сидел рядом с ней в коляске, прикрыв колени той же меховой полстью, что согревала и ее. Она смотрела, чуть при-щурясь, на деревья, на фонари, на пешеходов, которых обгонял экипаж, и на дома, обступившие авеню Елисейских полей, на каретные мастерские и на посыпанные песком аллеи, по которым, в тени, под зелеными сводами деревьев, кривоногие конюхи проваживали лошадей под уздцы; потом — на Триумфальную арку, с нелепой важностью возвышавшуюся над круглой площадью; потом — на авеню, сворачивающее влево, к Булонскому лесу и окаймленное с обеих сторон деревьями английских парков; справа, по аллее, посыпанной песком, проезжали всадники; все утопало в ярком свете весеннего солнца. Дворники уже тащили тележки со шлангами и направляли водяные струи под ноги испуганных лошадей. Не раз Елену обдавало ветерком и по ее лицу скользила тень от промчавшейся виктории[55], то вихрем проносилась по авеню какая-нибудь рыжеволосая и бледная особа с накрашенными губами — она правила сама, расставив локти, а грум сидел сзади, скрестив на груди руки. Потом коляска въехала в Булонский лес и замедлила ход; потянуло прохладой. Неторопливо двигалась вереница экипажей; яркие туалеты и веселые лица радовали глаз. Из коляски в коляску перебрасывались приветствиями, а всадники, улыбаясь, подъезжали к женщинам, которые казались еще прелестней в тени, под приспущенным верхом экипажей. По боковой аллее шли парами рабочие — то была свадебная процессия.

Холодная учтивость мужа, пожалуй, даже нравилась Елене. Она отдавала должное его благовоспитанности, его невозмутимому спокойствию. Его неразговорчивость, бесстрастное выражение лица, несложный ход его мыслей были ей приятны, как приятны были ей внимание и заботы о ее здоровье. Он стал ей дорог с той минуты, как она его спасла. Впрочем, Елена боялась думать; ей доставляла удовольствие легкая усталость и слабость, идущая на убыль. Она с наслаждением, как зябкая кошечка, свертывалась в клубок.

Экипаж остановился, они вышли и отправились в кофейню выпить по стакану молока.

Справа и слева от них за столиками шушукались какие-то старики, слышался приглушенный женский лепет и шуршанье шелка. Напротив Елены сидели три молодых человека и громко спорили. С теми, кто сидел к ней лицом, она не была знакома, зато сразу, по одной только линии плеч, узнала того, кто был обращен к ней спиною и кого почти совсем заслоняла фигура официанта. У нее вдруг заболело под ложечкой, перехватило горло, вспыхнули щеки, и невыразимая тоска стеснила сердце, но в то же время несказанная радость переполнила все ее существо. А Лонгмар, из-за которого она пришла в такое смятение, был далек от мысли, что Елена тут, неподалеку; он продолжал разговор, начавшийся весьма бурно, и высказывал какую-то мысль, по своему обыкновению доводя ее до нелепости.

— Одним только врачом-практиком я и восхищаюсь, — говорил он приятелям, которые, как и он, судя по всему, недурно позавтракали, — одним только Пинелем[56]. Он никогда не давал пациентам лекарств, опасаясь нарушить или приостановить естественное течение болезни. Он бывал вполне удовлетворен, если ему удавалось определить и классифицировать заболевание, и предусмотрительно воздерживался от лечения. Внимательно, почтительно, бездеятельно следил он за тем, с каким блеском идет активное развитие процесса в ране. Да, Пинель — настоящий врач!

Слова Лонгмара потонули в громком хохоте его приятелей; все трое заговорили разом, перебивая и не слушая друг друга. У Елены пересохло в горле, в висках у нее стучало, в глазах потемнело, на лбу выступили капельки пота. Муж заметил, что она побледнела, и спросил, не устала ли она и не хочет ли вернуться домой. Елена взглянула на него, и каким же он показался ей отвратительным! Все лицо в багровых пятнах, на щеках, испещренных лиловыми прожилками, шелушится кожа. Глаза тусклые и какие-то пустые. Теперь она готова была возненавидеть его за то, что он выздоровел.

Елена встала, и тут Лонгмар ее увидел. Они обменялись взглядом, и какая-то непреодолимая сила повлекла их друг к другу.

Весь следующий день старик провел в своей спальне; симптомы перемежающейся болезни появились снова и через несколько дней приняли угрожающий характер. В пятницу утром Елена послала за врачом. В тот день на больного было страшно смотреть. Его глаза налились кровью, и казалось, вот-вот выйдут из орбит. Бред у него был буйный. Доктор Эрсан пришел в самый разгар приступа, прописал противоспазматическое и успокоительное лекарство. Но оно почти не оказало действия. Поставив диагноз о неопределенном, но глубоком поражении нервных центров и боясь, что близится роковой конец, врач заявил, что случай серьезный, и просил к вечеру созвать консилиум.

Тем временем Грульт, приказав жене сложить его вещи, сел на извозчика и покинул особняк, как ему было велено.

Елена не отходила от больного. Ее сковал неизъяснимый страх, она не решалась взглянуть на мужа; но внезапно ее охватило непреодолимое любопытство, и она стала разглядывать его, не сводя с него глаз, готова была смотреть и смотреть, даже заплатить за это жизнью. Несчастный отбивался от двух лакеев, которые с трудом удерживали его. Он призывал жену и Сэмюэла Эварта. Голосовые связки у него были повреждены, казалось, говорит не он, а кто-то другой, и оттого было еще страшнее. Жалобно и ласково шептал он, вздыхая, имя жены, но тут же вдруг начинал пронзительно визжать, разражался зловещим хохотом, и эти резкие переходы от грустной нежности к неистовой ярости трудно было объяснить одним только затемнением сознания. А больному воображению Елены эта сцена представлялась во сто крат ужасней. Ей казалось, что всю ее, от затылка до пят, пронизывает металлическая проволока, раскаленная докрасна, а живот и бедра сжимает огненный панцирь.