Однако же — вам это передать
Хотел бы я, в моей о вас заботе.
И так дрожит сейчас душа моя…
Послушайте же, раньше чем уйдете.
На всей земле, должно быть, он — да я,
Одни мы знали тайну — без названья,
Закрытую еще для бытия.
Вот оттого, от этого незнанья,
Нет у людей и слова для нея.
Все имена — не то: любовь, страданье…
Неловко — иль предчувственно — ее
Мы, между нами, „сверх-любовью“ звали,
А „нежность братскую“ (названье чье?)
Уж люди и совсем не понимали.
Доныне скрыто от сердец и глаз,
Что где-то там, в тысячелетней дали,
Такое чувство посетило раз
Земное сердце… Как благоуханно
Цвело оно в тот незабвенный час!
Я говорю о сердце Иоанна
Святою ночью… Милый Данте мой,
Слова мои вам кажутся туманны,
Вы их забудете, придя домой,
И это хорошо. Ведь раньше надо
Пройти вам путь борения с судьбой…
Но после, знаю, будете вы рады
На этой тайне сердцем отдохнуть,
Коль суждена вам светлая отрада
Понять мои слова когда-нибудь.
Вас отступленье, верно, утомило,—
Ему — конец. И кончен был мой путь.
И вот, сама та благостная сила,
Что так заботливо его хранила,
Увидела, как тщетно мучусь я,—
И от земли меня освободила,
Чтоб успокоилась душа моя.
За послушанье же дала награду:
Позволила везде гулять по аду,
Искать того, кого с тех пор ищу,
И с ним остаться, если захочу.
А полудруг — свободней без меня
Стал жить, свое оберегая тело,
И все примернее день ото дня. —
Заботы отдал он ему всецело,
Однако, всё ж его не уберег,
И, кажется, через недолгий срок
Как я, был тоже от земного взят,
Хоть этому и вовсе был не рад.
Вы знаете его: ведь он тот первый,
С кем рассуждали в океане вы.
Он вам порядочно расстроил нервы,
Но вы не потеряли головы,
А хорошо утешили, я знаю…
Я в подземельи изредка бываю,
Как раз его я там и навещаю,
Но непременно в виде старушонки…
Он любит так… Ну что же, ничего!
Ведь очень я всегда любил его,
А он теперь невиннее ребенка».
«Да, а другой? Я так несправедливо
С ним говорил, и это, право, жаль…»
— «O, не беда,— Тень возразила живо.—
О нем напрасная у вас печаль.
Его я знаю — и отлично — тоже.
Мы как-то на земле дружили с ним.
Ему полезен ваш урок… Похоже,
Что лишь со мною на земле одним
Он мог дружить. Он очень избалован,
Всем нравился, и льнули все к нему,
А он ни мне не верил — никому,—
И странно жил, как будто зачарован,—
Но он хороший. Помните ответ,
Который бросили ему вы вслед?
Его он слышал, очень понял верность,
Ему уж легче претерпеть Безмерность…
Вы не обидели второго друга.
А знаете ли вы? У нас нет круга,
В каком бы места не было надежде.
Иначе было — говорили — прежде…
Теперь не то, и ад уже иной…»
Дант слушал невнимательно. В забвеньи
Каком-то странном, и почти в смятеньи
Остановился вдруг. Прервав рассказ,
Сказала Тень: «Как утомил я вас!
Пора, я вижу, милый Данте мой,
Пора вам, наконец, идти домой.
Простимся здесь…» Но Дант, в своем волненьи
И этого почти не услыхав,
Проговорил: «Есть у меня сомненье,
За вас какой-то непонятный страх.
Быть может, я, конечно, и неправ,
Но не уйду, пока, хоть в двух словах,
Вы не расскажете о том, кого
Искали здесь давно, во всех местах.
Ведь я о нем не знаю ничего.
Какой он был? Как прожил жизнь свою?
Хочу я правды всей — и беспристрастной,
Без имени, коль это вам опасно,
Лишь правда мне нужна. Не утаю,
Мне самому не все еще тут ясно.
Его вы знали…»
«Мне ль не знать того,
С кем нерасстанно прожил я полвека
По счету вашему. Нет человека,
Который лучше видел бы его.
Пускай я думаю о нем, любя,
Умею правду знать и вне себя.
Вот правда: выпало ему на долю
Нести изгнанье, бедности неволю,
Но те богатые свои дары
Не исказил он, в землю не зарыл,
Пославшему сторицей возвратил.
Трудился он до самой той поры,
Когда был взят от жизни темноокой…
О, этот час, столь для меня жестокий!
Но обо мне не речь. Ушел достойно,
И с простотою, тихой и спокойной.
Он никогда и никому не лгал,
Да лжи как будто и не понимал.
Он славы не хотел и брал с улыбкой,
Считая, кажется, ее ошибкой.
Спокоен был, и страстен лишь в борьбе
Со злом, которое так ясно видел.
Его он гнал, забыв и о себе,
Его одно он только ненавидел.
Любил не многих. Но кого любил,
Тем до конца уже не изменил.
Был добр он добротою неприметной,
Так целомудренно ее тая,
Что, кажется, один на свете — я
И знал о черточке его заветной.
Еще: он веровал в Того и в то,
Во что теперь не верует никто
Там, на земле. И, знаю, даже вы,
Мой милый Дант, не верите, увы!
Сказал я всё, и, думаю, довольно.
Но почему душа у вас в смятеньи?
Вам кажется опять, что я невольно,
Любви покорный, как-то лицемерю?»
Но Дант, дрожа, вскричал: «Я верю! Верю!
Обманутой могу ль не верить Тени?
Которая ее приговорила
Всегда искать — но так, чтоб не найти!
Недаром я не мог от вас уйти!
Пускай я дерзновенно говорю —
Мои слова пред всеми повторю!
Пусть грех падет на голову мою…
Вы думали, что это вам в награду
Позволено искать его по аду?
А вам позволено ль искать — в раю?»
Тень вздрогнула, как будто бы впервые
Услышала она слова такие.
И даже что-то изменилось в ней:
Весь облик стал и легче, и нежней,
И был теперь уже не бел, а розов.
Вот-вот заговорит, казалось, прозой
И станет женщиной. Однако, нет.
Лишь, розового не меняя цвета,
Сказала: «Отчего-то это
Не приходило мне еще на ум.
Как странно! Было, ведь, немало дум.
Два раза шел, и даже не случайно,
Я мимо рая. К белым воротам
Меня влекла несознанная тайна.
Уж видели и тамошние дети,
Но тут старик, опять рукой грозя,
Мне закричал: „Тебе туда нельзя!“—
Два раза так. Ужель пойду и в третий?»
В восторге Данте закричал: «О да!
Но в третий раз пойдете вы туда
Не так, и не один — со мной вдвоем.
Старик не зол, не думайте о нем,
Обоих нас он не прогонит прочь.
О, знал же я, что вам могу помочь!
Идем скорее. Где дорога?» Тень,
Однако, покачала головою:
«Теперь нельзя. Домой теперь идите,
Сейчас у вас еще покуда день,
Но дверь запрут. Ее я не открою,
И вы в аду, пожалуй, просидите.
Нет, вы за мною после приходите».
Дант сдвинул брови: «После? Но когда?»
— «Я времени не знаю. Всё равно.
Не знаю, что сегодня, что давно.
Когда успеете… и захотите».
— «О, захотеть… Но где ж я вас найду?
В последний круг я больше не пойду».
— «Я тотчас знаю, кто по ступеням
Спускается неосторожно к нам.
Мы встретимся… Но только знайте, верьте:
Всё это может вам грозить и смертью».
Но Дант опять на спутницу взглянул
Заботливо, серьезно и любовно,
И руку ей, как равный, протянул,
Сказав: «Отвечу я немногословно:
Алигиери именем клянусь —
Что я для вас и смерти не боюсь!
Приду, приду…»
И так они расстались.
IV РАЙ
<1> Intermezzo
«Как захотите — вот и приходите»,—
Сказала Данту, с ним прощаясь, Тень.
О, если так,и дело в «захотите»—
Идти хотел он на другой же день.
«Но почему прибавила туманно:
„Когда успеете“?.. — Вот это странно!
Ведь времени-то вовсе нет в аду…
Да что тут думаться Завтра и пойду»,—
Решил он твердо. Был в решеньях смел.
Их взвешивать — не то что не умел,
Но если общий план казался строен —
Себя не утруждал, и был спокоен.
И вот, мечтая о грядущем дне,
Уж видел он и стертые ступени,
Что в ад спускаются. А там, на дне,
Он видел, как идет навстречу Тени,
И как вдвоем идут они туда,
Где он доселе не был никогда,
Но будет завтра с нею… «Что сказать
Привратнику? Он может помешать,
Как помешал не раз,— два раза,— Тени…
И все ж я поклялся — и мы пойдем!
Не я один, и не она — вдвоем!»
Дант делал множество предположений:
«Да вот: я попросту скажу ему,
Что к родичу пришел я своему.
Что он давно уж посылал за мной,
Он хочет повидаться, да и с той,
Которую я тоже взял с собой.
С ним сговоримся вмиг… Он даст совет…
Да, хорошо… А если вдруг да предка,
Столь славного,— пока еще там нет?
Вдруг он еще в Чистилище? Нередко
Ведь там сидят по пять и шесть столетий,
Пока не станут чистыми, как дети…
У предка ж знаменитого грехов
Немало было… Вот и не готов.
Не Дон-Жуана ль вызвать? О, скандал!
Его-то уж наверно не видал
Никто по тем местам, и не увидит.
Его привратник, верно, ненавидит…
Но — еврика! Нашел я наконец!
Я вызову синьору Беатриче.
История двух любящих сердец
Известна мне. А Беатриче — там,
Об этом предок мой поведал сам.
И хоть в лицо синьоры я не знаю,
Меж душами не много, ведь, различий,
И эту Биче тотчас угадаю.
Заступится она, и за ограду
Пройдем мы с Тенью, что одно и надо.
А там…» Он не додумал, засыпая
В мечтаниях о завтра и о рае.
Но это «завтра»… На него недаром
Ни рифм, ни ассонансов даже нет
(Что знает самый маленький поэт).
Без всякой связи с днем «сегодня»,— старым,—
Оно готовит новый, свой, привет.
Привет, как правило, всегда нежданный
И неприветливый, и нежеланный.
Мудрее не загадывать заране,
Чтоб «завтра» оставалось как в тумане.
В аду нет спешки: всё идет привычно,
Медлительно, и очень методично.
Столетия — и те в аду не прытки:
Не птицы, и не кони, а улитки.
Там неожиданного нет. Однако,
Здесь, на земле, случается и всяко.
Для мудрости был Данте слишком молод,
Но он стоял у самого преддверья.
Как иначе? Он знал уж адский холод,
И тьму. Он слышал голоса неверья…
Хоть многое ему и удавалось,
Но промахнуться все-таки сдучалось.
Тогда без жалобы, без лицемерья
Он в неудаче лишь себе винил,
А это очень прибавляет сил.
Вот так и утром, в тот же самый день,
Когда он с полной твердостью решил
Спуститься в ад опять, увидеть Тень,—
Он вспомнил вдруг… о чем совсем забыл,
Мечтаньями о рае очарован.
Забыл, что он… ведь он мобилизован!
А эти дни — он был лишь в отпуску.
Возможно ли, своим занявшись делом,
Такую вещь забыть,— и как посмел он?
Он чувствовал тяжелую тоску,
И даже стыд… Не пропустил ли срока?
Мог провести в аду, ведь, год он.
В волненьи, озабоченный глубоко,
Тотчас же бросился наш Данте вон.
Но, к счастью, не случилось ничего.
Должно быть, время сжалось для него,
И дни течения не изменили,—
По счету все остались, как и были.
И Данте вовремя пришел, как раз
В тот самый день и даже в тот же час,
Чтобы принять — он думал, искупленье
Вины своей — а принял назначенье,
И новое, которому был рад.
Он сразу позабыл и Тень, и ад.
Ему поручено святое дело,
И надо совершить его умело.
Италия… Она теперь такая,
Что не Флоренция, а вся родная.
Ведь Данте — летчик был, и очень ловкий,
Отлично знал воздушные уловки,
Уже имелось на его счету
Заслуг — да и порядочных!— немало.
Сбивал три авиона на лету,
А то и больше… Всякое бывало.
Когда он действовал, то времена
Немного, правда, были поспокойней.
Как жестоко горит теперь война!
Ну что ж, тем лучше, слаще и достойней
Тому, кто верный родине слуга,
Уничтожать и бить ее врага,
Храня Италию от разрушенья…
Вот Время, цепь свою сквозь жизнь влача,
Цепь, от которой нет у нас ключа,
Еще проволокло куда-то звенья…
О, как горит воздушная война!
Чем завершится, наконец, она?
Неаполь, Генуя… до Таормины —
Нет города, где б не было руины.
Не пощажен и вечный город Рим.
Где Данте наш? Уж жив ли он? Что с ним?
Он жив. За ним теперь уж целый ряд
Геройских подвигов… да и наград.
Сам Муссолини наградил его…
Но нам другое в Данте интересно:
Каким он стал? Что в сердце у него?
Конечно, чуждым это неизвестно,
Для них — лишь славный он герой. Но те,
Кто этого героя знал и ране,
Кто близок был живой его мечте,
Кто слышал разговоры в океане
И мог в Чистилище за ним идти,—
По тихому пустынному пути,—
И знать, какими увлечен он снами,—
Те догадаются о многом сами.
Вначале долг он исполнял беспечно,
Бесстрашно, жертвенно и безупречно.
Да, впрочем, так же делал и потом,
Когда беспечность уж иссякла в нем.
Он славою своей не дорожил:
Он просто — действовал. И просто — жил.
А жил теперь он днем и ночью — в шумах.
Притом в таких, каких никто и в думах,
В воображении, не представлял:
Различные — один в другой врывался,
Один в другой — и так наперерыв.
И с пулеметным стрекотом сливался
Упавших авионов острый взрыв.
И с диким лаем, в облака-подушки
Плевались ядрами в кого-то пушки.
И мерное жужжанье авиона
Не заглушало сдавленного стона.
И были это уж не шумы,— грохот,
Как пьяных дьяволов бесстыдный хохот,
Иль сатаны в проклятом вожделеньи…
Но Дант, как будто, не терял терпенья.
Всё так же он бесстрашен, горд и смел,
Всё так же точен, быстр его прицел,
Он бьет врага… И только всё суровей
Его глаза и сдвинутые брови.
Кому заметить было в тех местах,
Что он опять живет — в своих мечтах?
Мечты прямому долгу не мешали,
Казалось даже, в чем-то помогали,
Но в чем? Он этого не понимал,
Не зная сам еще, о чем мечтал.
Раз Данте опустился очень низко
К аэроплану,— он его и сбил,—
И увидал того,— но близко-близко,—
Кого он только что, и сам, убил.
Он в темной луже головой лежал
И, кажется, был жив еще,— дрожал.
Он был уже не враг,— он умирал.
И вот — душа у Данта пронзена
Не жалостью — а завистью престранной;
И мысль пришла ему, совсем нежданно:
«Едва пройдет минуточка одна —
Где был и я когда-то… там, в аду…
А я туда сейчас не попаду!»
Как много понял Данте в этот миг!
Ведь он в мечтания свои проник.
Он понял, что мечтает не о Тени,
Не думает он и о райском саде,
Что за сады! Мечтает он — об аде.
«Хоть океан! Пусть воет там волна,
Но в этом вое все же тишина.
В других кругах бывают крики, пени,
Но с тем, что здесь,— какое же сравненье!
А этот длинный, семисотный путь
В Чистилище? Пустыня, тишь вокруг.
Вот где бы можно было отдохнуть!
И если б дали выбирать мне круг…»
Мысль ядовитая мелькнула вдруг:
«Ведь я бы мог и сам… Одно движенье,
Руль в глубину… Никто б и не узнал…»
Но тотчас Дант, с великим отвращеньем,
О смерти нарочитой мысль прогнал.
Не знал он, только чувствовал невольно,
Иль кто-то знал,— и в нем же,— за него,
Что там, за этой смертью самовольной,
Ни ада нет, ни рая — ничего.
А «ничего» не мог же Дант желать ?
Для ничего не стоит умирать.
Однако, смертный жить без тишины
Не может, ни душа его, ни тело.
Ему на это силы не даны.
А если он, как будто, без предела
Выдерживать всего того не может,
Что делают и с ним, и он с собой,—
Пусть верит, что предел ему положат,
И каждому иной, особый — свой.
Всё понял Дант средь грохота, в огне,
И затаил в сердечной глубине,
Bceгдa такой таинственной и цельной.
Тогда приблизился и час предельный.
Отдача сил его была полна,
Душевных и телесных,— вся сполна.
Бесшумная, нежданная, без гула,
Вдруг молния какая-то сверкнула,
Мысль оборвав последнюю. И он
В такой бездумный погрузился сон,
Что будто и не думал никогда
И ни о чем. И будто без следа
Исчез он сам в волшебном этом сне,
В его святой, нездешней тишине,
Как на ночь мать целует, уходя,
Свое родное, милое дитя,
Так, с поцелуем, Время отступило,
С собою унеся что есть и было.
Открыв глаза, увидел Данте: свет,—
И что-то незнакомое вокруг.
«Какой же свет, когда меня уж нет?
Иль это новый, неизвестный Круг?»
Но тотчас понял, в тяжком отвращеньи:
«Да это просто… просто возвращенье!»
И вот уже склоняется над ним
Лицо хоть доброе, но человечье.
Тихонько трогает его предплечье.
И чей-то голос говорит, с заботой:
«Однако, задали ж вы нам работы!
Но сильный организм. И если б вас
Сюда, ну скажем, хоть бы через час,
А не чрез шесть, ко мне бы принесли,
Вы скоро бы опять летать могли.
И эта бы рука…»— «Рука? Что с ней?»
— «Так, ничего. Ведь не болит сильней?
Не движется она у вас покуда.
Но вы пришли в себя — уж это чудо.
Рука поправится, не бойтесь. Только
Ей время нужно, и не знаю сколько.
Вот оттого и говорю: летать
Придется вам немного обождать.
Как понимаю вашей жизни стиль я!
Крылатым тяжело покинуть крылья.
Им на земле уж как-то скучно, душно…»
Но Дант ему ответил равнодушно:
«Нет, мне не скучно это, отчего же?
И по земле ходить люблю я тоже.
Ведь ноги-то мои, надеюсь, целы?»
— «О, совершенно! Можете вы смело
Начать прогулки с завтрашнего дня.
Но небольшие. Слушайтесь меня.
Ничем выздоровленью не мешайте.
Еще вы слабы. Лестниц избегайте».
— «Да, лестниц! Как не так!» Но лекарь вышел
И этих слов насмешливых не слышал.
Вот, наконец, опять, опять она!
Ее давно истертые ступени…
И сырость лестницы, и глубина…
Да, все, как было, все без изменений.
Боялся очень он, что не найдет
Случайно им тогда открытый ход.
Но все на месте. Только Дант не тот.
Решимостью глаза его горят,
Он бледен, и рука на перевязке,
Но шепчет про себя: «Ну, это сказки!
Я Тени помогу — на то, ведь, ад.
Пусть встанут на меня все силы ада,
Я это дело кончу — и как надо».
Вот он спускается всё ниже, ниже,
Уж скользкими становятся ступени…
Где им конец? Казалось, что он ближе.
Иль это лестница не та, и Тени
Он, по условию, внизу не встретит,
На зов — упырь какой-нибудь ответит,
Сова, иль мышь летучая?.. Их там,
И даже здесь, так много по стенам
Висит уныло головами вниз…
Приятный, нечего сказать, сюрприз!
Да всё равно, назад не подыматься,
Хоть бы пришлось на лестнице остаться!
Решимость и была награждена:
Оборвались ступени — над провалом.
В провале не-было заметно дна,
Лишь брезжила неясно серизна —
Как будто свет. И, не смутясь нимало,
Дант прыгнул к этой серости, в провал,
И очень ловко на ноги упал.
Повязка сдвинулась слегка с руки,
Но он решил, что это пустяки.
И, оглядевшись, увидал направо,
Как подворотня, низенькую дверь —
Чуть годную, пожалуй, для мышей,
Для душ бесплотных, но не для людей.
Но Дант сказал: «Уж не смешно ли, право,
Бояться узости? Прошел я в щель
Тогда, из океана… Неужель
Я не пролезу как-нибудь теперь
И в окаянную такую дверь?»
Он лег ничком, пополз… И вот, едва
Отверстия коснулась голова,
Как дверь высоко поднялась над ним
И стала дверью. Так что за порог,
Встав на ноги, шагнуть он мог.
Давно к удачам он привык своим,
И этому не очень удивился,
Как и тому, что за порогом Тень,
Знакомая, стояла перед ним.
Она — такая же, и розовело
В ней, сквозь туман, как будто бы и тело.
Дант,врадости,ейнизко поклонился,
Сказав: «Какой удачный нынче день!
Идем скорее, кончим наше дело,
Привратника я вовсе не боюсь,
Но действовать нам нужно смело,
И оба мы туда пройдем,— клянусь!
Но поспешим. Здесь длинные дороги,
А у меня еще не крепки ноги.
Вы знаете, я мог прийти сюда
Не так, как приходил тогда,
А иначе, как и другие…»— «Нет!—
Сказала Тень. — Всей силою и волей
Я требовал, чтобы земной ваш свет
Вы не покинули теперь неволей.
Вы были на краю… Я не желал —
И вас моим желаньем удержал».
— «Но почему? — сказал он беспокойно.—
А я мечтал… Рвалась душа моя
Прийти сюда скорей, и сразу, вдруг…
И к этому был очень близок я.
Иль не устроили еще тот Круг,
Где поместиться мог бы я достойно?»
Они тихонько двигались вперед,
Куда-то дальше, влево от сарая.
Там снова опустилась эта дверь,
Что вверх взлетела, Данте пропуская.
«Про этот Круг я ничего не знаю,—
Тень отвечала. — Знаю лишь одно:
В каком бы круге вы ни оказались,
В таком или другом, но все равно
Вы в этом Круге так бы и остались…
Пришедшим не как вы — запрещено
Круг, им определенный, покидать…
Вам это раньше надо было б знать.
Таких же, чтоб повсюду здесь ходили,
Из нас лишь двое: я, — да он, Виргилий».
— «Ax, вот что! Понимаю! Я вам нужен.
Я недогадлив. Право, я сконфужен.
Для этого меня в аду земном
Так бережно вы, значит, сохраняли?
Ну что ж, тем лучше, я приду потом…»
— «О Данте, Данте, вы капризны стали.
Ведь вы бы чувствовать должны прекрасно,
Что я люблю вас…» — «Да? Меня — иль предка?»
— «Нет, Данте, невозможно! Вы кокетка!
Вы избалованы, теперь мне ясно.
И все-таки вас нежно я люблю.
А споров, знайте, я не потерплю».
Но Дант уже опомнился. Смиренно
Прощения у Тени попросил.
Он неизменен. Да и неизменно
Его решенье. Полон новых сил.
Боится лишь, туда ль они идут?
Всё как-то очень незнакомо тут.
Какие-то все пустыри, пески,
Болит рука, но это пустяки.
Вдруг Тень заметила на перевязке
У Данта темно-бурое пятно
И побледнела вдруг, как полотно.
Он сдвинул перевязь, тогда, в провале,
И выступила кровь из свежей раны.
«Что с вами, друг мой? Как бледны вы стали!
Я должен вам сказать, что наши раны…
Ну, словом, здесь (и, кажется, давно)
Показывать нельзя, запрещено,
Кровь человеческую адским сводам,
Как солнцу — на земле. Земным народам
Хоть это запрещенье и дано —
Да разве думают они о нем?
У нас, коль запрещенье преступаем,
Никем наказаны мы не бываем,
А сами же собой, и это знаем.
И вот, теперь, с таким на вас пятном,
Нам шагу дальше сделать невозможно:
Здесь, в пустоте, — и то неосторожно».
— «Но как же быть?— воскликнул Дант в смущеньи.—
Назад? Да ни за что! О, без сомненья,
Я не вернусь. А эта кровь — моя,
И за нее не отвечаю я».
(Заметим в скобках: Данте лишь сейчас,
В аду, о крови вспомнил в первый раз.
Положим, видел-то ее он мало:
Ведь там — орудие его стреляло
В летучую машину. А людей,
Что падали на землю вместе с ней,—
Сама земля же их и убивала.)
Тень вдруг проговорила: «Погодите,
Здесь место есть недалеко одно,
Песком забвения усыпано оно,
Я принесу песок. И если оба,
И я, и вы,— мы правы, и не злоба,
Не что-нибудь худое движет нами,
А только всемогущая любовь —
Тогда увидите вы чудо сами:
Сотрет песок забвенья эту кровь».
Скользнула прочь, и сразу — никого.
Но средь пустынных адовых низин
Недолго оставался Дант один:
Вновь спутник верный около него
И сыплет золотистое пшено
Забвения — на бурое пятно.
Смеется Тень: «Взгляните, где ж оно?»
Дант опустил глаза, взглянул несмело:
Но и следов от темного пятна
Уж не было на перевязи белой:
Как новый снег теперь чиста она.
«Идем, идем! Пред нами долгий путь.
Да ничего, придем когда-нибудь!»
Они идут, бегут… «Здесь поворот,—
Сказала Тень. — Направо будет грот,
А там, сейчас же, видите, за гротом
Идет дорога новым поворотом.
Нарочно он так незаметно слажен.
А он, меж тем, довольно-таки важен.
Ведь это вход, я знаю, в Пятый Круг.
Я был и там. Но вам понятно, друг,
Там были поиски мои напрасны;
И сам я это понимал… А вдруг?..
Жалел потом. Зачем мне безучастно,
Мне, полному заботою своей,
Глядеть на эту гущу, на несчастных,
Которые всё время тонут в ней?..
Там озеро, широкое, большое,
Но не вода в нем — а сплошной елей,
Иль масло из лампадок, прегустое,
И там-то я рассматривал их всех:
Они захлебывались маслом,— тех
Изменников, смиренников, что падки
Замалчивать свой были грех,
ВсЁ время тепля разные лампадки.
Но истина — их нынешний удел
Не может им казаться очень сладким:
Купание в холодном масле тел,
Тяжелое ворочанье в елее…
Что может быть еще, скажите, злее?
И я ушел… мне слишком больно стало,—
Оставив в масле задыхаться их…
Да, всякое случалось, все бывало
Со мной в скитаньях адовых моих…
Но вы задумчивы. Я не могу понять
Всех ваших дум, хоть пристально смотрю.
Должно быть, я напрасно говорю,
Что мысли всякие читать умею».
— «Я так хотел бы вам их рассказать,
Мой милый спутник, только не посмею,
Уж слишком спутаны они, неясны…
О чуде, о забвении… Прекрасным
Мне кажется забвенье иногда…»
— «А я,— сказала Тень,— его не знаю,
Да не знавал и раньше никогда.
Но не жалел, что память сохраняю,
Из прошлого крупинки не теряю…
А чудо,— иль не большее,— в прощеньи ?..
(Ах, Данте, вы,— ведь вы мое забвенье,
Мгновенное от боли отвлеченье…
Но это в сторону я говорю,
И даже вам уже не повторю.)
Оставим это. Поскорей вперед,
Ведь нас нелегкая задача ждет».
И шли они, почти бежали, скоро.
Но в почве точно не было упора,
Так горяча, мягка была она.
«Под нами здесь пустая глубина,
Девятый Круг. Он на короткий срок.
Я был и там. Но там такая марка,
Что я и Тень — а выдержать не мог.
Едва войду — тотчас же за порог.
И для меня, для Тени, слишком жарко.
Оттуда их, по окончаньи срока,
В тот мглистый, черный океан бросают.
Они, конечно, тотчас замерзают».
— «О, как жестоко!— Дант промолвил с дрожью.—
Но что это? Идем по бездорожью?»
— «Да, нет дороги. Путь не обозначен.
Был план когда-то, ныне он утрачен,
Иль отменен. А вы за мной идите,
По сторонам не очень-то глядите,
Я вижу знаки, где он сделан начерн.
А о жестокости — о ней молчите!
0 ней, о здешней, вам ли спорить с нами?
Девятый Круг, и океан,— всё сами
Жильцы понатворили для себя.
И все-таки, и все-таки, любя,
Им послана надежда на прощенье.
А там, у вас…
Не путайтесь в коренья,
Ведь этак даже и упасть легко.
Здесь травы цепки. Уж недалеко».
— «А отчего, скажите, пахнет медом?—
Дант неожиданно остановился:
— Тут пустота, каким же это родом?..
Почувствовав, я сразу удивился…»
— «А для меня здесь в воздухе сирень,—
Сказала, живо обернувшись, Тень.—
Вы любите его, должно быть,— мед?»
— «О да, и запах лип в цвету…» — «Hy вот.
Поэтому и дан вам запах меда.
У этих мест известная природа,
И это знак, что мы почти у рая.
Я не был в нем, но говорят, я знаю,
Что все там слышат, что кому дороже,
И видят это, и имеют тоже».
— «Какая странность!— путаясь в траве,
Заметил Данте. — Но и как прелестно!
Нельзя придумать более чудесно!
Ну как не закружиться голове?
Не знал подобных райских я примет:
Желанью сердца каждого — ответ!
Как мне хотелось бы туда пробраться,
Но чтоб уж навсегда там и остаться!»
— «Вы можете, но только надо прежде
Вам на земле так жить и так хотеть
Лишь этого, чтоб вы могли, в надежде,
Светло и непорочно умереть.
Но бросим наши рассужденья. Вот
Я вижу арку белую ворот.
Ворота широки — но узок вход».
Дант, в восхищеньи, громко закричал:
«А розы чайные! На мед похожи!
Ворота белые я вижу тоже».
— «А старика?— спросила Тень. — Он спал?»
— «Как будто — да. Но вот, теперь проснулся
И, кажется, на нас он оглянулся».
Они, уж не спеша, пришли к воротам.
Старик поднялся грузно с камня: «Кто там?
А, эту мы уже видали штучку!
Два раза дал тебе я нахлобучку.
Скажи, ты Пустельга?» На это Тень
Лишь головой кивнула. «Знай, ноги
Не будет за Вратами Пустельги!
А это кто?— Он указал на Данта.—
Я этого еще не видел франта».
Дант, посмотрев, проговорил серьезно:
«Подумай, надо ль говорить так грозно?
Мы вместе, да… Я Дант Алигиери,
Я правнук Данта, что у вас уж был,—
Наверно, этого ты не забыл,—
А то так на слово прошу мне верить.
Он был, ушел, теперь у вас опять,
Его хочу я очень повидать.
Пусти меня и спутника вдвоем,
Мы иначе, как вместе, не войдем.
Я в первый раз пришел, она — уж в третий,
Ее уж видели вот эти дети,
Которые глядят из-за кустов,
Что вместо роз цветут теперь сиренью…
Ужели ты ее отгонишь вновь?
Не пустельга. Узнал ее я тенью,
Но имя подлинное ей — Любовь.
Открой же нам скорей, Довольно слов».
Старик лишь головою замотал
И ключ тяжелый крепче в пальцах сжал.
«Уж тут ли он?— шепнула Тень в смущеньи.—
И ваше, может быть, предположенье…
Я так боюсь! Но верить все ж хочу,
Что здесь он… Тот, которого ищу…»
Вдруг из кустов сиреневых раздался —
Из тех кустов, что ограждали рай,—
Неистовый, но очень тонкий лай.
Он визгом радостным сопровождался,
Царапаньем, и даже подвываньем.
И был он полн великим ожиданьем.
Тень вскрикнула: «Да это ведь она!
Собачка-Булька, милая моя!
Теперь мне ясно: здесь он, знаю я!
Она бы не осталась тут одна.
Она любила нас — осталась с ним,
Раз нет меня — так хоть из двух с одним.
Теперь почуяла меня, зовет…»
Старик вскочил, и мечет он и рвет:
«Да что это? Да что это такое?
Собака — здесь! Вот наважденье злое!
Откуда пес? Откуда, от кого?»—
И вдруг замолк он сразу. Отчего?
Как будто не случилось ничего,
Лишь ветер нежно шевелил кустом.
Но ветер говорить со стариком
Умел ему понятным языком.
И на слова: «Откуда этот пес?»
Прошелестел: «Его привел Христос».
«Так что ж, старик, откроешь или нет?—
Сказал Алигиери, уж суровей:
Огонь в глазах и сдвинутые брови. —
Искатьли намздесь налюбовь ответ?
Иль в этом месте не дают ответа?
Тогда скажу я, правды не скрывая,
Что нет и не было еще здесь рая.
Смотри, старик, ты не хранишь завета —
Его ты слышал сам из уст святых:
Для любящих — иль ты забыл про это?—
Все двери открываются для них!
Ты видишь, даже этот малый песик,
Что из кустов просовывает носик,
И в нем любовь. И как она светла!»
Собачка будто бы и замолчала,
И, нежным взором обменявшись с Тенью,
Глаза на старика перевела
И на него тихонько зарычала.
«Я больше убеждать тебя не буду,—
Прибавил Дант.— Но знай, что я войду,
И вместе с ней. Любовь ее зовет.
Когда же там она ее найдет,
Найдет,— кого ты знаешь!— я уйду,
Она — останется. Приду опять,
Но часа этого я не забуду.
Я ничего не смею забывать,
И слову не умею изменять».
Старик поднялся, с пояса снимая
Заветный ключ, и, медленно шагая,
Ворчал: «Гляди, наговорил-то сколько!
Уйду… приду… останется… А только
Коли беда — она уж не одна.
Как ей остаться, коли тень она?
Здесь нет теней. У каждого есть тело.
Ну, не такое,— ткнул опять на Данта,—
Как у тебя, у пришлого гиганта,
Получше, малость… А она хотела…»
— «Да замолчишь ли ты! Не рассуждай!
Забыл от старости — любовь все может!
Она и тело даст, она поможет!»
Взглянул на Тень: совсем порозовела,
Как будто было у нее и тело.
Старик опять: «Беда с таким народом…»
— «Довольно!— крикнул Данте.— Открывай!»
Ключ зазвенел. Открылись двери в рай,
И Данта обняло его дыханье;
Дышал он цветом липовым и медом…
Они вошли…
А дале, по незнанью,
Как встретил рай обоих, Данта с Тенью,
С какими свиделись они святыми,—
Мне надо нового ждать откровенья.
Пока ж молчу. Лишь помню, что за ними
Закрылись двери белою сиренью.
<2> ТЕРЦИНЫ
Вот новый Дант в последний Круг пробрался,
Один, без спутника — он очень смел,
Да и вверху — чего не навидался!
Едва на подземелье посмотрел,
Как, одного из тамошних заметив,
Без церемонии к нему подсел
И, очень вежливо его приветив,
Затеял с ним,— на это был он скор,
Особенно внимание приметив,—
По-дружески тотчас же разговор.
Верней — стал вопрошать его прилежно.
Тот поднял на него потухший взор,
Проговорив, не очень, впрочем, нежно:
«Вы сверху, да? Оттуда к нам давно
Никто не приходил. И дух мятежный
Земли забыл я. Впрочем, все равно».
«Я знаю,— Дант ответил.— Расскажите,
Что здесь такое? Почему темно?
И почему вы на волне сидитесь
Мне быть во тьме случалось иногда,
Но холод здесь… А вы и не дрожите,
Как будто это вам и не беда.
Всё волны, волны… Нет почти что суши.
В таких местах я не был никогда.
Кругом черно, черней китайской туши,
Я, как вошел,— чуть не ослеп совсем.
И вы здесь не один. Все это — души?
Не понимаю также я, зачем
Вы на волне все той же, мглисто-черной,
Не очень-то спокойны. Между тем
Качанье ваше мерное упорно,
И кажется порою мне оно
Как будто бы довольно тошнотворно».
«Я не умею, не смеюсь давно,—
Ответил тот, качаться продолжая. —
А то, пожалуй, было б мне смешно,
Что будто вы, и главного не зная,
Вопросы ставите как наугад.
Ведь вам известно же, предполагаю,
Что это место, по-земному,— ад.
По-здешнему — Безмерность. Океану
Подходит это больше во сто крат.
По крайней мере, точно, без обману:
Нет времени у нас, и меры нет.
Я тоже вас обманывать не стану,
Могу ли дать, да и какой ответ?
Нельзя же спрашивать, зачем в аду я,
Иль почему не выхожу на свет?
Другой бы вам ответил, негодуя,
Но я отвечу попросту: не то!
Я не взял это за насмешку злую,
Хоть не сидит в аду зачем — никто.
Вы лучше бы не так меня спросили:
Сидите, мол, в аду, во тьме,— за что?»
Дант отвечал: «Мои вопросы были,
Я вижу, неудачны. Предлагать
Не буду их. Но если вам усилий
Не много стоит просто рассказать,
Что можете, как сами захотите,
И что считаете, что можно знать
Мне и про вас,— за что вы здесь сидите,—
Да и про то, что здесь у нас вокруг,
Меня вы этим очень одолжите.
Когда во тьме я очутился вдруг —
Соображенье у меня застыло…
Но верьте мне, я говорю как друг…»
«Земное слово „друг“ мне слышать мило,—
Сказал подземник. — Я вам расскажу
Историю мою, и все как было.
Я часто сам ее себе твержу.
Вот, слушайте: за искаженье тела,
За лживую любовь я здесь сижу…»
Так начал он уныло и несмело:
Я сам готовил этот океан,
И тьму себе, и мглу — за то же дело.
Ах, да за мой умышленный обман,
За вечное себя им оправданье,
Я не таких еще достоин стран!
Меня спасти могло бы хоть незнанье,
Что делаю и почему, но я
Старательно гасил свое сознанье,
И в этой лживости душа моя,
Да в слабости, которой нет прощенья,—
Жила, от всех и от себя тая,
Что будет — неизбежно!— искупленье.
Ведь тело-то не мной сотворено
И было мне, как некое даренье,
На время только, по любви, дано.
Оно ж меня поработить сумело,
И так распоряжалось мной оно,
Что я хотел — чего оно хотело,
Но говорил — и было это ложь,—
Что я покорен своему уделу,
А от него — куда же, мол, уйдешь!
Как хочет плоть — так должен и любить я,—
Вот принцип мой. Не правда ли, хорош?
За эти-то дела — могу ль забыть я?—
Сижу теперь в холодной темноте,
За них, а также и за их прикрытье.
Не веря больше никакой мечте
И не жалея ни о чем нимало,
Ни о своей погибшей красоте…
Мне в океане всё яснее стало,
Мне надо было пережить удар,
И чтоб волна до тошноты качала,
За то, что посланный мне свыше дар
Я исказил… Да нет, гораздо хуже,—
Я просто сделал из него кошмар.
И вечно ложь я повторял всё ту же,
Слова святые ею оскорблял,
Узлы мои я стягивал все туже,
И видел это, знал и понимал,
Однако, видеть вовсе не желая,
Глаза на все упрямо закрывал,
И даже будто бы не понимая
Ниспосланных мне знаков, что даны
Не раз уж были мне, предупреждая.
А знаки эти — явны и грозны.
Вот, например: душа порой двоилась
И даже весь я сам. Со стороны
Смотрел тогда я на себя. И мнилось,
Что вот идет — не человек, а хмарь,
Смеясь, ко мне подходит. Сердце билось,
Шепчу: «Вы, милостивый государь,
Что от меня, скажите, вам угодно?»
А он… о подлая и злая тварь!—
Одет, как я, с иголочки и модно,
Хохочет: «Не валяй, мол, дурака!»
Со мной садится рядом пресвободно:
«Не узнаешь? Задачка-то легка!
Вглядись в меня. Придвинься же поближе.
Меня-то не обманешь, en tout cas.[35]
Ведь я не кто-нибудь иной, а ты же.
Ну да, ты сам. Все тот же кавалер,
И от меня не навостришь ты лыжи.
Давно ли мы, на общий наш манер,
Устроили — и оба нежно вместе —
В конце аллеи тайный sanctuaire,[36]
Чтоб нашей общей угодить невесте…
Или, вернее, жениху… Оно —
Такое дело, говоря без лести,
И для меня и для тебя равно
Приятным стало, даже натуральным.
Мы позабыли баб, и всех, давно.
Не притворяйтесь, милый мой, печальным,
А то испуганным, как будто вдруг
Ты сделался се qu'on appelle — нормальным,
Ведь я с тобой. И больше я, чем друг,
Я ты же сам, я лгать тебе не буду.
Не забывай — один у нас супруг,
И что ж такое, разве это к худу?
Я недурен и веселей тебя,
Но будь уверен, я с тобой — повсюду,
Захочешь — вмиг развеселю, любя…
Пристало ли тебе меня бояться?
Ведь не боишься ж самого себя?
А наши шалости, — не может статься,
Чтоб ты их так совсем и позабыл.
Я для тебя готов еще стараться…»
Тут океанца Дант остановил,
Сказав с гримасой: «Не спадайте с тона.
На вашем месте я бы опустил
Подробности иные без урона».
«Вот, быть непонятым — судьба моя!—
Ответил тот без гнева, полусонно.
Ведь это он же говорил — не я!
Вы думаете — рад я был встречаться
Вот с эдаким моим проклятым „я“?
Я от всего готов был отказаться,
Чтоб только с этим двойником моим
Я мог совсем и никогда не знаться.
Да хоть бы здесь мне не столкнуться с ним,
Здесь, в океане, в царстве темной мути!
Но мы о нем напрасно говорим.
Кто сам не испытал подобной жути,
Тот чужд окажется ей навсегда
И не поймет в моем признаньи сути».
В раздумьи Дант ему ответил: «Да,
Себя вдвойне не видел я ни разу,—
Надеюсь и не видеть никогда.
Поэтому не понял вас я сразу.
Но вот, подумав, увидал тотчас,
Что видно даже и простому глазу,
Какая мука тут была для вас.
Себя увидеть — это ль не страданье?
И встречи ждать в какой не знаешь час…
Простите ж грубое вам замечанье,
Я не успел моих обдумать слов,
Они не стоят вашего вниманья.
Я слушать дальше ваш рассказ готов».
Жилец и не сердился (от смиренья?)—
Мог Данте быть не так еще суров,—
Он лишь вздохнул: «A здесь — освобожденье
От двойника. Здесь нет его совсем
В Безмерности — хоть это облегченье».
Опять вздохнул, качаясь, и затем,
Трагическую повесть продолжая,
Сказал: «A на земле тогда ничем
Не мог его отвадить от себя я…
Должно быть, стал я ныне уж другой.
В себе я разбираться начинаю:
И уж не прав ли был он, что со мной
Он говорил так нагло и бесстыдно?
Ведь я, пожалуй, был и сам такой…
Тогда ж казалось это мне обидно
И самого себя мне было жаль.
Нет, не напрасно здесь сижу я, видно!
И не в морали дело — что мораль!
С моралью тоже можно лицемерить.
Здесь я учусь смотреть иначе, в даль,
В Безмерности — себя иначе мерить,
Я сердцем знал, Кого я обижал,
В Кого хотел — и все ж не мог не верить,
Но лгать себе упорно продолжал,
Что я не знаю,— и могу ли знать я,—
Кто это тело, и зачем мне дал.
Однако, знал, и в этом все проклятье.
Я знал, что от любви мне все дано,
Но этого и не желал признать я,
А потому вокруг меня темно…
Когда б не знал — ведь был бы я невинней,
Я это понял в темноте давно,
И был бы, может быть, пред нами ныне
Не этот мутный, черный океан,—
Совсем другой, приветливый и синий…
Но стоит ли мечтать!.. А там обман,
Всю жизнь без перерыва продолжая,
Привычкой сделал я. Но, обуян
Желаньем оправдать себя, считая
Ее за верность, надо ж верным слыть!
Но верность у меня была иная,
Я верен только телу мог и быть.
А верящих в меня давно и слепо
Я, для того, чтоб плоти угодить,
Обманывал и грубо, и нелепо.
Откроется обман? Когда-нибудь!
Не дорожил я с верящими скрепой
И, если выгодно их обмануть,
Минутой пользовался просто данной,
Не думая о будущем ничуть.
Ведь те, кто были для меня желанны,
Мне были не равны. Они всегда
Стояли в чем-то ниже, как ни странно.
И замечать я стал, что иногда —
Всё чаще — с равными мне непривычно
И как-то скучно. Это не беда,
Казалось мне. Ведь это так обычно!
И я не трогал чувства моего,
Насилие считая неприличным.
И был мне тот приятнее всего —
Вы это даже без труда поймете,—
С кем говорить не надо ничего.
Подобные дела, где, в общем счете,—
Ведь вам известно кое-что о них?—
Всё сводится к одной лишь только плоти,
Решаются в условиях своих.
Итак — мои мне делались все ближе.
Но не судил я строго и других,
Хоть и общалс я с теми, кто пониже.
А несужденьем прочих — щеголял.
Я говорил себе: „Они не ты же,
По-доброму суди их“. Но я лгал,
Не добродетель — эти несужденья,
Не доброта, когда я им прощал —
И что прощал? — но если не презренье,
То невниманье к ним и к жизни их.
Теперь я даже знаю: без сомненья,
Я никого и не видал из них,
Так были мне они неинтересны.
Я жил среди сообщников моих.
Порой и с ними мне бывало тесно,
Уж очень тело я избаловал.
Поил его, кормил, и неизвестно,
Чего еще ему не отдавал.
И всё же был я телом недоволен
И очень за него бояться стал.
Мне, что ни день, казалось, что я болен.
Хранил я тело, всячески лечил,
Но сохранить его я не был волен.
И потерял, как ни заботлив был.
Там, где-то на земле, оно истлело…
Но не довольно ли я говорил?
Теперь вы знаете, в чем было дело,
Как на земле я прожил жизнь мою,
И как меня поработило тело.
Вы поняли, что я судьбу свою
Сам для себя готовил, притворяясь,
Что правды даже в сердце не таю,
Себя незнаньем оправдать стараясь.
Вы поняли, что этот океан,
И то, что на волне я так качаюсь,
Все это мне — за лживость, за обман…
О, только здесь я понял, как обидел
Того, Кем дар высокий был мне дан,
И лучше бы меня Он ненавидел!
А Он любил… Но я понять не мог,
И на земле я этого не видел.
Теперь конец. Прошел последний срок.
Рассказ мой кончен тоже. И заране
Ответ ваш слышу. Дам себе зарок
Ни с кем не говорить, сидеть в тумане,
Чтобы земных ответов не слыхать.
Ведь как к моей вы прикоснетесь ране?
Вы скажете — давно, мол, ясно вам,
Что все мои ошибки — лишь пустое
В сравненьи с тем, что делается там,
Там, на земле… Ведь там теперь такое,
Что психологии, мол, ваши — вздор.
И что вы можете сказать другое?
Так пусть вам будет это не в укор,
Но я прошу вас очень: помолчите.
Такой ответ — ведь это приговор…
И лучше ничего не говорите.
Слова мне будут тяжелей всего.
А что касается земных событий —
Они известны здесь… И оттого
Я не хочу сравнений ваших с ними.
Нет, нет, не отвечайте ничего!
А если вы произнесете Имя…»
Он много бы еще наговорил,
Весь в увлеченьи бедами своими,
Но Данте здесь его остановил,
Алигиери звался он недаром,
Он с честью имя славное носил,
Да был и в родственной связи со старым.
Отважен, неподатлив, горд и смел,
Он обладал еще особым даром:
И боль, и страсть он умерять умел.
В глазах подземника заметив муку,
Он на него серьезно поглядел
И властным жестом только поднял руку,
Проговорив спокойно: «Вижу, нет,
Еще не пережили вы разлуку
С собой земным. Из всех грехов и бед
Вы не успели вынести морали.
Когда б не это, вы бы мой ответ
С поспешностью такой не предваряли.
Увидите, что он совсем не тот,
Как вы его себе воображали.
Он даже вашему наоборот.
И к вашим — не ошибкам, преступленьям,
Один такой, по-моему, идет.
Да, преступлениям. И, без сомненья,
Они не лучше, коль не хуже тех,
Что от незнанья или от забвенья
Творятся на земле. И этот грех
Ваш тяжелее, чем теперь на свете —
Лежащий камнем на плечах у всех.
Вам послано сознание. А эти,
Несчастные сыны различных стран,
Они теперь как брошенные дети,
Иль сами бросившие в океан,
Но по невинности, неосторожно,
Последний, свой, заветный талисман.
И сравнивать их с вами — как возможно?
Вы скажете: „Но я в моих делах,
Пускай они всегда и были ложны,
Я действовал один, на свой же страх.
Со мною и дела мои пропали.
Что на земле от них осталось? Прах!“
Когда и как об этом вы узнали?
Не думая нисколько о других,
Вы даже их как будто не видали,
Так что же можете вы знать о них?
А если стало шевелиться то же,
Порою тайно, в сердце у иных?
Ведь столько их теперь на вас похожих!
А если это принято от вас?
Что, если вы заворожили ложью
Невинных — в некий неизвестный час?
Но есть черта. Она непреступима,
Хоть преступаема была не раз.
А вы — вы хуже. Не прошли вы мимо,
Но прежде, чем дано вам умереть,—
Так вам черта казалась нестерпима,—
Ее всегда пытались вы — стереть.
Ее, одну, делящую святое
От злого и преступного. Как сметь
На это посягнуть? И что другое,
Что людям больше может повредить,
Чем это дело: тихое — и злое?
Я только человек. Не мне судить.
Но, кажется, и мгла, и эти стены,
Все нужно было вам, чтоб не забыть,
Что ваша жизнь была одной изменой,
Одной изменою Тому…»
И вдруг
Волна вздыбилась дымно-черной пеной,
Обоих залила, и всё вокруг.
Но унесла с собою, отступая,
Лишь одного. Где Данта бедный друг?
Чуть виден, как волна его, качая,
Уносит в даль, куда-то в темноту,
И, слышно, силился кричать, рыдая
Сквозь адскую, должно быть, тошноту:
«Любил меня… А я любви не видел…
Стереть хотел Его любви черту…
Уж лучше бы… меня… Он ненавидел…
Всю жизнь изменою… я вел с Ним спор,
Но Он любил… а я Его обидел…
Меня любил…»
— «И любит до сих пор!»—
Дант крикнул громко, чтобы, уплывая,
Тот правду услыхал. Но Данте, взор
В подземную напрасно тьму вперяя,
Не различал уж боле никого.
Где ж он? И Дант нахмурился, не зная,
Услышан ли ответ. «Но ничего,
Опомнится когда-нибудь от бреда,
Полезно это будет для него».
Так кончилась подземная беседа.
Но тут другой жилец подплыл, качаясь.
«Вы сверху, да? Вели вы разговор…—
Спросил он Данта, видимо стесняясь.—
Я слышал ваш и разговор, и спор,
И было мне, сказать по правде, странно.
Ведь голоса людского с давних пор
Я не слыхал. Лишь волны неустанно
Здесь воют. И уж так давно
Я сам молчу, средь этой мглы туманной,
А мне молчать — совсем не все равно.
Молчание — такое, право, бремя,
Особенно когда вокруг темно.
Ах, если б здесь у нас хоть было Время!
И я, ведь, жду его — и ничего!»
«A разве вы не говорите с теми,
Кто рядом, здесь? Не проще ли всего?
Да иногда неплохо и молчанье,
И если бремя — как и для кого!»
«Вам чуждо, вижу я, мое страданье!—
Ответил тот, качаясь на волне.—
Вы оказали первому вниманье,
Так почему б не оказать и мне?
Моя история — совсем другая,
А если вам и кажется извне,
Что мы не на земле уже, не там,
Где все общаются, а вот бы сели
Вы на волну, так стало б ясно вам,
Что мы давно друг другу надоели…
Печется каждый о себе одном.
Недаром тот окончил еле-еле,
Начав рассказы о себе самом.
Был рад найти не здешнего…
Он на земле со мною был знаком,
Но я не знал тогда о нем такого,
Что вам он откровенно рассказал»,
«А вы подслушали?»— И Дант сурово
Взглянул. Но тот, спеша, ему сказал:
«Ах, не сердитесь, это я невольно…
И хоть не знал — я всё подозревал.
Вас огорчить мне, право, было б больно.
Я не подслушал… Да и что о нем!»
Но Дант опять прервал его; «Довольно!
Хотите рассказать мне о своем —
Так говорите!» Данте был расстроен.
Ведь все они, должно быть, об одном!
Да и жилец казался беспокоен.
Ему б уняться и рассказ начать,
Так нет, завел: «Я, право, не достоин
Подобных подозрений. Я не тать,
Но у меня уже такие уши.
Я был вблизи, я не хотел мешать,
И, не подслушивая, все же слушал.
Однако, вот история моя:
Различные мы с этим, первым, души,
И я скажу вам, правды не тая,
Что если в чем-нибудь мы с ним и схожи —
В одном, ведь, океане он — и я,—
То это видимая лишь похожесть,
А на земле я по-иному жил.
Пусть наказание одно и то же,
Но у меня как будто больше сил.
За Время — главная моя расплата:
Я с ним не очень на земле дружил.
Я не считал его напрасной траты,
И Время, то, что было мне дано,
Я проклинал. Я веровал когда-то,
Что мне оно ошибкою дано.
Я о другом мечтал, о лучшем, милом,
Которому прийти хоть суждено,
Да после… С этим же, моим, постылым,
Я даже вовсе знаться не хотел.
Мне это просто было не по силам.
И я проклятий прекратить не смел.
Вот Время мне за них и отомстило,
С ним справиться я, видно, не умел,
Сюда оно меня и засадило,
Как водяной сижу какой-то зверь.
Ах, если бы оно меня простило!
Пусть лишь придет, скажу ему: „Поверь,
Я понял здесь,что без тебя мне худо.
Прости меня, не прежний я теперь“.
Да вот, ни Время, и никто оттуда
Не приходил сюда, один лишь вы.
И я смотрю на вас — ну как на чудо.
Боюсь, не потерять бы головы!
Хочу еще признаться: ненавидел
Не Время только я одно,— увы!—
Но все народы на земле. Не видел
В их поведеньи правды никакой.
Лишь здесь узнал, Кого я тем обидел!
А признавал один народ я — свой.
Мы были с ним разделены пространством,
И уж давно… Но так как был он мой —
Его оправдывал я с постоянством
Упорным. Быстро находил всему
В нем объясненье, даже окаянству,
Которое, любя, прощал ему,—
С людьми ж имел другое поведенье:
Я не прощал почти что никому.
Я зло в них видел. Злу же нет прощенья,
Бороться надобно со злом всегда.
И зачастую я терял терпенье,
Что для меня немалая беда;
Я, позабыв, что все они мне братья,
Не зло, — самих людей громил тогда,
И щедро сыпал я на них проклятья.
Сказал один какой-то: „Он жесток“.
Но, не желая этого признать, я
Такого слова выдержать не мог,
Кричу: „Покорствовать такому веку?
Рекой широкой разлит в нем порок!
Жестоким надо быть и человеку!“
Он что-то о смиреньи… „Это плен!—
Я закричал. — Переплывите реку
Сначала и убейте зло измен,
Потом уж о смиреньи говорите.
А так оно — один словесный тлен.
В тлену смиренья — что вы сотворите?
А надо творчески любить и жить!
Смирением вы зла не победите!“
Так и не мог меня он убедить,
Что в наше время истина — смиренье.
Но я потом задумался: как быть,
Какое же мое-то назначенье?
Кто сам-то я — пророк или поэт?
Я долго думал в этом направленьи.
И всё казалось, что ответа нет.
Потом пришло мне в голову такое:
Примеры есть; и может быть ответ
Как раз — что вместе то я и другое.
Не вижу ль ясно я начатки зла?
Искоренять мне надобно всё злое,
Средь зла моя дорога пролегла,
Но где оружия, каких мне надо,
Бороться с ним, чтобы душа могла
Победу получить себе в награду?
Я об оружии везде кричал,
Кричал, что знаю, и что сердце радо
Оружию, какое я избрал.
Оно — любовь. Но сам-то я всегда ли
Его одно в борьбе употреблял?
Я вижу, да, вы верно угадали,
Признанием не удивлю я вас:
Когда особенно мне возражали,
Оружием боролся я подчас
Другим, не очень с этим первым схожим,
И не один бывало это раз.
Да выходило всё одно и то же,
А чаще даже ровно ничего,
Хоть обличал я с каждым разом строже.
И зло вокруг меня росло. Его
Без устали во всех искореняя,
Я не жалел и тела своего,
От тягостных трудов заболевая.
Но о любви — не счесть моих речей!
Особенно о той, что я, мечтая,
Сам ожидал и для себя. О ней
Я думал так: „Придет же сокровенный
Тот час, когда — о, только бы скорей!—
Час встречи с той, кого я совершенной
И вечною любовью полюблю“.
Он будет же,— я верю неизменно
И лишь о нем судьбу всегда молю.
Тогда, конечно, будет все иное,
И жизнь я надвое переломлю;
Я одиночество забуду злое…
Свята любовь, когда она одна.
А не одна — так это уж другое,
Но не любовь. И та, что мне дана
В подруги издавна,— ведь я же с нею
Так одинок! Пускай меня она
И любит с верностью, Но не умею
О дорогом я с нею говорить.
Своих поэм ей и читать не смею…
Нет, лучше вовсе без любви прожить
До будущей моей блаженной встречи
И с тем же пламенем произносить
Мои громящие безумство речи.
И, коль придется, жертвенно страдать
Да биться средь чужих противоречий.
А если и своих? Хотел я звать
Людей к Тому, Кого… ведь я увидел,
Но только здесь — а раньше мог ли знать?
Как вместе с Временем — Его обидел…
А на земле я лишь в раздумья час
И океан, и эту мглу провидел…
Но кажется, я затянул рассказ.
Еще одно последнее признанье,
И утомлять не стану больше вас.
Я приобрел здесь новое сознанье,
Но даже в этой мертвой тишине
Осталось у меня непониманье
Того, что раз случилось. Странно мне
Подумать, почему оно так было.
Я кой-чего не помню. Но вполне
Вот этот случай сердце не забыло.
Вы видели: я столько знал людей,
И все ко мне ужасно были милы,
Но не знавал я среди них — друзей.
Единственный мне другом показался
И дружбы удостоился моей.
И он ко мне сердечно привязался,
Хотя природы был совсем другой.
Он наших мыслей дорогих касался
И в разговорах был открыт со мной,
Но постепенно, сам не понимаю,
В моих глазах он стал как бы иной.
Стремился вечно я, куда — не знаю,
Воображал, однако, что вперед.
А он — решил я,— мне не подражая,
Застыл на месте, никуда нейдет.
И сделался он мне — как все другие,
Как те, кого я обличал. И вот —
Пришли для дружбы времена иные:
Его теперь я также обличал,
Что недвижим, что дни его пустые…
А он… Он даже мне не возражал,
Он только слушал, как всегда спокоен,
И тем еще сильнее раздражал.
Коль он как все — того же и достоин!
Достаточно я всеми угнетен.
Ведь я не так, а по-иному скроен.
В душе-то знал я хорошо, что он
Останется, как прежде, неизменен.
Но знал и помнил это, как сквозь сон,
И уж жалел, что был с ним откровенен.
Так дружба наша и сошла на нет.
Он помнит все, он ей, конечно, верен,
Ну а во мне — едва остался след.
Да ведь над ним не знает Время власти,
Я ж Время не любил, и я — поэт,
Я весь в движеньи, в переменах, в страсти…
Мне друга жаль, но чем я виноват?
Не разорваться ж для него на части!
Меня любил, я знаю, он как брат,
Но — кончено, не начинать сначала.
Пускай он примирится, рад — не рад,
И не такая дружба пропадала.
Теперь я понял суть ее вполне,
И на него не сетую нимало.
Здесь, сидючи один, и в тишине,
Я не успел понять, в чем было дело,
Кой-что в разрыве странно было мне.
Теперь же сердце всё раскрыть сумело.
Вам рассказав, я понял: друг не знал
Меня совсем, хоть много раз, и смело,
Он в разговоре это утверждал.
Меня он ни пророком, ни поэтом —
Сказать по истине — не признавал.
Недаром никаким его советам
Не думал следовать я никогда.
А был ли прав? Да что теперь об этом!
Он взят уж от земного… Иногда
Его я вижу здесь. Он навещает
Какого-то из наших. Но тогда
Скользнет как тень и тотчас исчезает,
Мне улыбнувшись только. Не пойму,
Как это он свободно здесь гуляет?
Мне правила известны. Почему
Допущено такое oтступленье?
За что оно позволено ему?
Я беспристрастен…» Данте в нетерпеньи
Прервал его: «Да бросьте, всё равно!
Ведь он уж вам не друг, и, без сомненья,
Вам безразлично, что ему дано —
Что не дано… Постойте, вы сказали…
Я слушаю вас, кажется, давно…»
«Да, я кончал, но вы меня прервали.
О друге ж я затем упомянул,
Чтоб беспристрастие мое вы знали,
И вот, скажу: он больше понимал
Любовь, чем понимал ее тогда я.
Вы знаете, к Кому людей я звал,
Я проповедовал Любовь, не зная,
Люблю ли я Его, люблю ли сам.
И друг советовал,— не упрекая,—
Поставить хоть предел своим словам.
Он мне шептал — как помню этот шепот!—
„Вы говорите: 'Все Ему отдам…'
Не нужно ли пройти вам раньше опыт?“
Не слушал я, За то, что он суров,
В душе к нему — досада или ропот,
Не слышит он, мол, искренности слов,
Моей борьбе и мне всегда мешает…
Теперь я должное ему готов
Отдать. Я думал, он меня не знает,
А знал он все, и был он прав тогда.
Здесь это понял я, но не узнает
Мой бывший друг об этом никогда.
Оставим же его. Пора, кончаю.
Ясна вам жизнь моя, моя беда.
Вам ясно также, что теперь я знаю,
Как я обидел время и Того,
Кого любить хотел, и не прощаю
Себе еще покуда ничего.
Не я, ведь, создал Время; с ним боренье
Бореньем было с волею Его.
Ах, все это единой цепи звенья!
И Тот, Кто в жизнь послал меня, на свет,
Послал не для такого искушенья,
Не для судящего огня — о нет!—
А для любви и для огня иного…
За это я и дам Ему ответ.
Скажите же теперь мне ваше слово.
Соседу вы сказали — слышал я,—
Сказали правду прямо и сурово.
Но я не он. Не та и жизнь моя.
Во многом виноват и я, конечно,
И сам себе я строгий судия,
Но вы…. не надо ли вам быть сердечней
И милосерднее меня судиться
Ужель вам кажется, что бесконечно
Могу я в этом подземельи быть?
Имейте же немного сожаленья,
Вы приговором можете убить
Ее — мою надежду на прощенье.
А без надежды, даже и в аду,
Поверьте мне, и лишнего мгновенья
Пробыть нельзя. И я не проведу».
Дант слушал океанца, сдвинув брови,
А тот опять: «Ответьте же, я жду!»
Но Дант молчал, и только всё суровей
И строже делалось лицо его.
«Уж лучше б обойтись без предисловий,—
Сказал он наконец. — Ты ничего
Еще не понял! Новое сознанье?
Нет, новое — оно не таково!
Не понял ты и смысла наказанья.
Не увидав его в своей судьбе,
Ты — прежний весь. И в этом состояньи
Ты с лаской повествуешь о себе.
Хотел ты цепь разбить — но целы звенья!
Ты вспоминаешь о своей борьбе
Там, на земле,— почти что с умиленьем,
А вечность друга позабыл легко.
И ныне ты — мечтаешь о прощеньи?..
Нет, до него, пожалуй, далеко!
Тебе осталось здесь немало дела,
Не залетай же сразу высоко.
Ты и покаяться не мог умело
И главного, увы, не мог понять:
Ведь надо, чтоб душа твоя посмела
Всего совлечься, до пылинки снять,
Отречься от того, что было прежде,
И быть готовой вечно умирать,
Не веря больше никакой надежде…
Какие-то слова ты повторял,
Но так как в той же, старой, был одежде,—
Значенья этих слов не понимал.
Ты говорил, что, Время проклиная,
Не только Время этим обижал.
О да, конечно! Зная иль не зная —
Тут одинаковый тебе укор,—
Ты жил, Того страданья умножая,
Кто за тебя страдает — до сих пор…
Вся жизнь твоя — лишь самолюбованье,
Вот человеческий мой приговор.
Ты дал Ему великое страданье…»
Тут океанец, что-то вдруг поняв,
Вскочив на кучу, с горестным стенаньем
В густые волны бросился стремглав
И в глубину тотчас же погрузился.
Дант недоволен был: «Ну что за нрав!
Совсем как мячик в океан скатился.
Не вынырнет ли он? Я подожду.
Ведь не дослушал, даже не простился…
Нехорошо же, если так уйду».
Тот вынырнул и, в длительном томленьи,
Стенал: «Я понял, понял всю беду!
Я был неправ! Не надо мне прощенья!
Я не хочу прощения! Клянусь
Вот в это незабвенное мгновенье,
Что к прежнему себе я не вернусь!
Пусть за меня Он больше не страдает.
Прощенья не прошу, боюсь, боюсь!»
Обрадовался Дант: «Он понимает!»
И крикнул уплывающему вслед:
«Не бойся! Ты прощен! Он все прощает!»
Прислушался: что ж он? Ответа нет.
Волна вернулась и вздыбилась снова.
Дант слушает: не будет ли ответ?
Но ничего. Ответа — никакого.
Еще волна. Лишь пена на гребне.
«Нет, моего не услыхал он слова,—
Дант проворчал. — Остался в глубине.
Я слишком резок был с ним, очевидно,
Вот он, бедняга, и погиб в волне…
Уж это, право, как-то и обидно.
Да у меня — откуда этот пыл?
Принялся я за обличенья… Видно,
Меня своим он пылом заразил.
Ведь первый этого куда похуже,
А с ним я все-таки милее был…
Какая тьма, однако… Да и лужи…
Вот, поживи-ка в эдакой стране!
Вода не замерзает, хоть и стужа…»
Он прислонился к каменной стене,
Всё время сам с собой о чем-то споря:
«И нужно было ввязываться мне!»
Жалел о неприятном разговоре.