ь, он не ограничивался эпитетами церковнокнижными (типа уже перечисленных). Эпитеты церковнокнижного характера нужны Гнедичу для перевода аналогичного велеречия подлинника. Для передачи гомеровских определений иного характера — общеописательного и бытового — Гнедич пользовался аналогичными эпитетами, имеющимися в древних русских повестях и народной поэзии. В составе сложных эпитетов перевода мы находим и прямо совпадающие с теми, которые встречаются в древних русских повестях, вроде: “темномрачный”, “градозабральные”, “меднослиянные”. Это совпадение не кажется нам случайным. Гнедич не только провозглашал в речах обращение древним книгам, но и по роду своих занятий помощника библиотекаря Публичной библиотеки (должность эту он занял в 1810 году) рыл призван разбирать старые, рукописные книги и, следовательно, знал многое из того, что появилось в печати значительно позднее. Столь же несомненно, что такие эпитеты, как: двуяремные, крепкостворчатые, самоцветные и т. п., Гнедич черпал из живого источника русской народной поэзии, обращаясь к собственной памяти, к списам и к известному сборнику былин (“Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым”, 1804), где мы находим перечисленные эпитеты.
Церковнославянизмы и слова древнерусского языка, которыми изобилует лексика перевода, должны были служить торжественному лексическому строю поэмы. Чтобы воссоздать этот строй, Гнедич предпочитал устарелые: устрояет, соделал, ланиты, рамена — современным “устраивает”, “сделал”, “щеки”, “плечи”.
Многие из этих слов Гнедич позднее заменил словами современными,[1] так как не на них, а на общем тоне, на фразеологии держалась необходимая торжественность стиля.
Но независимо от своего назначения лексические архаизмы в переводе почти все имеют свое оправдание в русской литературе, преимущественно исторической, и, следовательно, не являются искусственно введенными в текст перевода. Гнедич брал эти архаизмы из литературы, имеющей условное (по времени) соответствие с текстом Гомера.
Филологические разыскания Гнедича можно проследить почти во всех случаях, когда он употребляет слова необычные в современном поэтическом языке. Так, например, словосоступались (в смысле встречи сражающихся врагов) потому так прочно было введено в словарь перевода, что это слово взято из “Повести временных лет” (“соступишася”) и там употреблено в том же значении встречи в битвах.
Несмотря на условные понятия о “приличиях” высокого слога, усвоенные Гнедичем в поэтике французского классицизма,— язык перевода изобилует народными, диалектными словечками типа: испод, переметник, рожны, котвы, верстаться, верея, цевка, своячина и т. п. Именно этими словами Гнедич хотел достигнуть той простоты и народности “Илиады”, которая сопутствовала величию стиля. Для характеристики переводческих методов Гнедича надо отметить то, что в подборе народных слов Гнедич руководствовался отнюдь не формальным стремлением придать народный оттенок стилю перевода. Гнедич не употребляет просторечия и диалектные слова без надобности. В большинстве случаев он вводит их для обозначения предметов бытового обихода и техники античного мира, иногда явлений природы, понимание которой у древних греков было далеко от современных, цивилизованных представлений.
Так, чтобы передать греческое слово εύναί (эвнай) Гнедич предпочитает старинное диалектное словокотва слову “якорь”, слишком связанному с современным судоходством. Примитивной форме якоря у древних греков (в виде камней, привязанных канатом) именно соответствовала северная, поморская “котва”.
Слово χέντωρες (кенторес) Гнедич переводит — “бодатели коней”. Украинское “бодатель” волов в данном случае оказывается в полном соответствии с погонщиком античного времени, который бежит за колесницей с остроконечной палкой, по временам подстрекая ею лошадей. Слово “катушка” кажется Гнедичу слишком новым для обозначения χανών (канон), античного ткацкого станка. Гнедич употребляет здесь русское диалектное слово “цевка”, так как ткацкий станок троянцев или ахеян по своему характеру мало отличался от станка крепостной русской деревни. Слишком ученым кажется Гнедичу слово “водоросли” для передачи греческого φΰχος (фикос). Он передает это слово народным “порост”. Так почти все просторечные слова имеют свое внутреннее оправдание. Среди просторечий перевода немало украинизмов (вроде “вечерять”, т. е. ужинать, и т. п.). Выросший среди селян и хуторян, Гнедич помнил народный язык, поэзию, обычаи. Все это нашло свое выражение и в переводе. Наблюдая за теми просторечиями, которые Гнедич решался вводить в состав пышной, торжественной речи своего перевода, нетрудно установить давнее или даже древнее употребление этих слов. В связи с этим Гнедич предпринимал особые разыскания. Так, он писал M. E. Лобанову, делавшему ему стилистические замечания по изданию 1829 года: “Выражение: речь говорил и молвил — чисто народное, русское. Смотри: обряд утверждения гетмана Богд. Хмельницкого. Полн. собр. законов Рос. имп., т. I, стр. 319, СПб., 1830”.
В своем предисловии к изданию “Илиады” Гнедич высказал мысли, которые и явились для него руководящими в работе над переводами. Они сводились к формуле: переводчик обязан воссоздать подлинник в его своеобразии. Мысль эта была противоположна господствовавшему мнению французских переводчиков, утверждавших, что “надобно подлинник приноравливать к стране и веку, в которых работает переводчик”. Гнедич вел борьбу со всяким модернизмом, вытравляя его в своем переводе.[1] Но он не мог уйти от вкусов и взглядов своей эпохи. В том же предисловии он указывал на “величайшую трудность”, которая предстоит переводчику “древнего поэта”,— на “беспрерывную борьбу с, собственным духом и собственною·, внутреннею силою, которых свободу должно беспрерывно обуздывать, ибо выражение оной было бы совершенно противоположно духу Гомера”.
Гнедич был поэтом, а не версификатором, и потому, хотя он и стремился сделать “слепок” с поэмы Гомера, признаки времени и литературного направления поэта видны в переводе при всей его исключительной точности. Свои понятия о свободе, праве, благородных поступках и высоких чувствах Гнедич привносит в изображение античного мира и здесь неизбежно приходит в противоречие с подлинником. Так, в стихе 831 песни XVI имеется следующий характерный пример:
Наших супруг запленишь и, лишив их священной свободы,
Всех повлечешь на судах в отдаленную землю родную...
Эпитета “священная” нет у Гомера. Стихи 526—529 VI песни Гнедич переводит так:
Но поспешим, а рассудимся после, когда нам Кронион
Даст в благодарность небесным богам, бесконечно живущим,
Чашу свободы поставить в обителях наших свободных,[2]
После изгнанья из Трои ахеян меднодоспешных.
В подлиннике нет “свободных” обителей. Гнедич не только усиливает тему свободы, но и придает понятиям древних характер современных ощущений, тогда как речь идет лишь о жертвоприношении богам, принятом у избавившихся от осады жителей.
Чуждый античному миру характер придает Гнедич главному сюжету двадцать четвертой песни — возвращению тела Гектора Приаму, отцу героя. Гнедич стремится облагородить поступок Ахиллеса. Эти благородные чувства Ахиллесу внушает сам Зевс, говорящий Фетиде (матери Ахиллеса):
Тело похитить склоняют бессмертные Гермеса-боги;
Я же, напротив, туславу хочу даровать Ахиллесу ...[3]
к выражению “ту славу” Гнедич делает под строкой примечание: “Чтобы он сам возвратил тело Гектора”. По этому поводу комментатор советского издания “Илиады” в переводе Гнедича, проф. И. М. Тронский, пишет: “И переводом и комментарием Гнедич вносит в текст специфический оттенок морали, чуждый греческому подлиннику. Зевс хочет даровать Ахиллесу ... возможность получить за убитого богатый выкуп, приличествующий достоинству Ахиллеса. Если боги приведут в исполнение свое намерение и выкрадут тело, Ахиллес лишится этой возможности. В получении ценного выкупа, а не в акте выдачи трупа отцу убитого, заключается та слава, которую Зевс намерен даровать Ахиллесу”.[1]
Гнедич не был одинок в эмоциональном восприятии данного сюжета. Картина Александра Иванова “Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора” (1824) написана в том же стиле романтизованного, эмоционального классицизма (см. воспроизведение картины и ее детали на стр. 768). Об этой картине М. В. Алпатов, автор монографии об А. Иванове, пишет: “В повествовании о смелости Приама, проникшего во вражеский стан в надежде получить труп своего сына от его победителя Ахилла, Иванов поражен был бесстрашием и доблестью древних героев. Он хотел перевести на язык живописных образов эпитеты гомеровской поэмы, в которой Приам всегда выступает как старец “боговидный”, “почтенный”, а Ахилл — как муж “благородный”, “быстроногий”. Следуя переводу Гнедича, он стремился подчеркнуть в Ахилле его великодушие”.[2] Перевод Гнедича подсказал ему трогательность и торжественное великолепие изображения (драпировки, украшающие бревенчатый шалаш Ахиллеса, пейзаж и т. п.). Такое восприятие античности в живописи было принципиально новым.
Великодушие — одна из черт героя согласно новым понятиям, воспитанным в этом смысле представлениями о средневековом рыцарстве: эта черта присуща герою романтических и предромантических произведений, и Гнедич, переводчик трагедии о рыцаре Танкреде, наделяет рыцарскими чертами и гомеровского Ахиллеса. Самое понятие “герои” в античном мире не имело значения исключительности поступков. Героями именовались воины, все сражающиеся. Гнедич придает понятию “герой” чуждый Гомеру оттенок (см., например, ст. 3-й первой песни). Целиком принадлежит поэтике ранн