Но во множестве его лучших стихотворений звучит интонация столь активной устремленности, заклинания, призыва, что ни о какой «тихости» не может быть и речи:
…Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!..
…Но люблю тебя в дни непогоды
И желаю тебе навсегда,
Чтоб гудели твои пароходы,
Чтоб свистели твои поезда!..
…В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!..
Слава тебе, поднебесный
Радостный краткий покой!..
…Россия, Русь! Храни себя, храни!..
Бессмертное величие Кремля
Невыразимо смертными словами!..
Люблю ветер. Больше всего на свете.
Как воет ветер! Как стонет ветер!..
…Но я смогу,
но я смогу
По доброй воле
Пробить дорогу сквозь пургу
В зверином поле!..
Вполне закономерно, что сам поэт читал эти и другие свои стихи почти на пределе голоса, притом усиливая и одновременно повышая мелодический тон на протяжении каждой отдельной строки. Его чтение можно графически изобразить так:
отчизны!
задремавшей
по холмам
скакать
Я буду
племен!..
вольных
удивительных
сын
Неведомый
При этом (о чем уже говорилось) поэт сопровождал чтение как бы дирижерскими движениями рук, поднимая их все выше по мере повышения голоса.
Эту принципиальную «громкость» своих стихов (не всех, конечно) поэт ясно выразил в пунктуации. Трудно назвать поэта, в текстах которого было бы так много восклицательных знаков, как у Рубцова; во многих стихах они употребляются в каждой строфе, и даже чаще[31]. Какая уж тут «тихая лирика», о которой так бездумно говорится в целом ряде критических статей о поэзии Рубцова…
Наконец, в критике прочно утвердилось представление о принципиальной простоте и «безыскусности» поэзии Николая Рубцова. Многие критические отклики создают впечатление, что творчество поэта как бы даже не нуждается в серьезном и углубленном понимании и тем более «исследовании», ибо все здесь высказано прямо, непосредственно, без каких-либо «ухищрений». И задача читателя и критика состоит лишь в том, чтобы доверчиво, «душевно» воспринимать простое, открытое и откровенное слово поэта.
Такое решение вопроса имеет свою привлекательность. Вот, мол, иные поэты напрягаются и изощряются, чтобы создать сложный образный мир (который к тому же неизбежно оказывается в той или иной мере искусственным), а Николай Рубцов сумел – и в этом как раз и проявилась сила его таланта – попросту «сказаться душой», естественно, словно без всякого «искусства» выразить ту сокровенную суть человека, которая и составляет истинную основу поэзии.
Такое решение заманчиво, но, увы, несостоятельно. Тем, кто стремится понять природу поэзии (и, конечно, искусства в целом), необходимо раз и навсегда запомнить, что в творчестве нет и не может быть простых – в буквальном смысле этого слова – и «безыскусных» путей.
Да, поэзии Рубцова не свойственна та прямая, очевидная сложность, которая бросается в глаза каждому. Нет в ней ни изощренных метафор, ни причудливых образных ассоциаций, ни необычных словосочетаний, ни оригинальных звуковых и ритмических структур. Впрочем, это не совсем так. Внешняя сложность нередко присуща ранним стихам Николая Рубцова, в частности его сознательно «экспериментальным» вещам конца 1950 – начала 1960-х годов (о них уже говорилось), в которых он как бы испытывал свое мастерство. Стихи эти свидетельствуют, что Николай Рубцов мог бы пойти по совсем иной дороге (по которой, кстати сказать, пошли в то время многие поэты). Но Николай Рубцов вскоре наотрез отказался от какой-либо «экспериментальности».
Это, однако, ни в коей мере не означало, что он упростил свою творческую задачу. И я постараюсь в дальнейшем показать необычайную сложность созданного Рубцовым поэтического мира. Сложность эта особенно велика потому, что она залегает в самой глубине и воплощает в себе не изощренность поэтического зрения, но внутреннюю сложность самого бытия (точнее со́бытия) человека и мира.
Михаил Лобанов в уже упоминавшейся статье заметил, что в поэзии Рубцова «миросозерцание неизмеримо углубляется… причастностью к тому, что, в сущности, невыразимо»[32]. Можно выразить или даже, вернее, изобразить объективную жизнь мира – скажем, создать зримый, осязаемый словесный образ природы. С другой стороны, можно очень точно выразить душевное состояние человека, которое ведь и само по себе так или иначе воплощается в слове, в так называемой внутренней речи; уловив и закрепив в стихе движение этой прихотливой словесной ткани, поэт ставит перед нами «поток сознания».
Но бытие совершается и на грани человека и мира, на самом рубеже субъективного и объективного. Этот, пользуясь термином М.М. Бахтина, диалог человека и мира нельзя воплотить ни в чувственном образе, ни в слове как таковом. Этот диалог как бы в самом деле невыразим, ибо его «участники» говорят на разных языках – «языке» реальности и языке слов, – и не существует некоего единого «материала», в котором воплотились бы сразу, в одном ряду, и голос человека, и голос мира. Полнее всего этот диалог выражается, пожалуй, в музыке, создающей свой особенный «язык», в котором свободно сливаются человеческое и Вселенское.
Лирическую поэзию часто сравнивают с музыкой, но сплошь и рядом это сопоставление проводится чисто формально: речь идет о внешней «музыкальности» – то есть ритмичности и «напевности» – стиха. В лирике возможна гораздо более существенная близость к музыке, характерная, впрочем, далеко не для всех лирических поэтов. Эта близость в высшей степени свойственна лучшим стихам Николая Рубцова.
Они выражают то, что не выразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении. В известных стихах Рубцова:
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды… —
есть, конечно, и образность, и личностная речь поэта, выражающая его душевную жизнь. Но суть этих строк и их властное обаяние заключены все же в чем-то ином. Я говорю пока неопределенно «в чем-то», ибо очень трудно охарактеризовать это «иное»; но теперь мы как раз и займемся выяснением существа дела.
Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательные роли, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия. Именно потому в зрелых стихах поэта нет ни «яркой» и оригинальной образности, ни необычных, «изысканных» слов. И то и другое только мешало бы созданию своеобразного поэтического мира Николая Рубцова.
Оценивая книгу Рубцова «Звезда полей», поэт Егор Исаев говорил: «Я помню ее сердцем. Помню не построчно, а всю целиком, как помнят человека со своим неповторимым лицом, со своим характером… В ней есть своя особенная предвечернесть – углубленный звук, о многом говорящая пауза. О стихах Николая Рубцова трудно говорить – как трудно говорить о музыке. Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием»[33].
Это очень меткие суждения. Слово в поэзии Рубцова действительно не столько обозначает – или изображает, «рисует», запечатлевает – предмет, сколько живет им. С другой стороны, слово или, точнее, речь поэта сама по себе не стремится быть сугубо личной, отчетливо индивидуализированной. Она как бы принадлежит всем и каждому.
Цель поэта состояла, по-видимому, не в изображении внешнего мира и не в выражении внутренней жизни души, но в воплощении слияния мира и человека, в преодолении границы между ними. А для этого необходим особенный «язык». И то, что Егор Исаев назвал «углубленным звуком и о многом говорящей паузой», относится именно к этому особенному «языку» рубцовской поэзии, «языку», который не сводится к образам и словам, а лишь создается с их помощью, на их основе.
Уместно обратиться прежде всего к анализу начальных, первых строк стихотворений Николая Рубцова. Его зачины своеобразны и имеют очень существенное значение.
Преобладающая часть зрелых стихотворений поэта начинается со строк, представляющих собою самостоятельное целое. Такие первые строки заканчиваются, понятно, точкой, многоточием или – реже – восклицательным либо вопросительным знаком; но дело, конечно, не в этом внешнем факте.
Многие зачины Рубцова – это как бы предельно краткие стихотворения, подчас замечательные уже сами по себе (вслушайтесь в них) [34]:
В горнице моей светло.
Я уеду из этой деревни…
Взбегу на холм и упаду в траву.
Все облака над ней, все облака…
Тихая моя родина!
Мне лошадь встретилась в кустах.
Седьмые сутки дождь не умолкает.
…Мы сразу стали тише и взрослей.
Лошадь белая в поле темном.
Все движется к темному устью.
Как далеко дороги пролегли!
Я забыл, как лошадь запрягают.
О чем писать? На то не наша воля!
Потонула во тьме отдаленная пристань.
Вот он и кончился, покой!