Стихотворения — страница 124 из 128

В 1829 году Языков подводит итог поэзии дерптского студентства, указывая на ее исчерпанность:

Уже нам вреден чуждый град,

И задушает вдохновенье…

….

Бегу надолго в край родной,

Спасаю божьи дарованья.

Поэт навсегда оставляет Дерпт, город, который он, по выражению Вяземского, завоевал рифмоносною рукою. В стенах этого города Языков вспомнил о Москве, которая "поэзии мила", и послал поэтический привет древней столице. Москву он воспел, став ее жителем, и другим указал на поэтическое достоинство этой темы:

Поэты наши! Для стихов

В Москве ищите русских слов,

Своенародных вдохновений!

Вглядываясь в Москву, Языков увидел всю Россию и обратился

Отныне вся моя судьбина

Тебе! Люби же и ласкай

И береги меня, как сына,

А как раба не угнетай!

В Москве поэзия Языкова обретает новую, более ровную и спокойную силу. Здесь поэт попал в "благословенный круг" друзей, поселившись в гостеприимном доме Елагиных-Киреевских у Красных ворот, в этой "республике, привольной науке, сердцу и уму". В литературном салоне хозяйки дома Авдотьи Петровны Елагиной Языков нашел столь нужное ему духовное общение и понимание, сочетавшееся с теплом простых и искренных чувств. "Крылья поэта встрепенулись, и этим годам московской жизни принадлежат едва ли не лучшие его стихи", — вспоминал современник. Здесь у Языкова часто бывал Пушкин, сюда являлись Чаадаев, В. Ф. Одоевский, Баратынский, молодая поэтесса Каролина Яниш (впоследствии Павлова) и другие московские литераторы. Поэт сблизился с кругом "Московского вестника", став вместе с А. С. Хомяковым главной опорой редактора журнала М. П. Погодина.

Перемены в жизненной и литературной судьбе Николая Языкова совпали с общим подъемом отечественной словесности. Поэт с интересом наблюдал за этим движением и в 1832 году писал: "Мне кажется, что наши журналы понапрасну жалуются на современную нашу лит‹ературу›, в нынешнее время более, нежели когда-нибудь, является истинных, талантов на ее поприще. Мне приходит даже мысль, что в наше время суждено процвесть русскому Парнасу, так же как испанский процветал при Филиппе II!" Своей поэзией 30-х годов Языков деятельно участвует в этом новом процветании русского Парнаса.

Сам поэт не раз говорил о новых сильных звуках своей лиры, называя их "поздней зарей". Как бы подводя черту под своими творениями дерптских лет, вошедшими в сборник 1833 года, он говорил: "На них есть особенный отпечаток, и характер в них дышит такой, которого не должно быть в последующих". По собственному признанию Языкова, элегии и послания в его поэзии отходят на второй план, и она становится объективнее. Но по-прежнему в этой поэзии живы "могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово". Пушкин говорил тогда Денису Давыдову, что стихи Языкова 30-х годов "стоят" дыбом", и это похвала именно поэтической силе, а не упадку и слабости.

В самом начале своей московской жизни Языков создал знаменитое стихотворение "Пловец". В нем отчетливо слышно глубокое убеждение поэта, спокойная, зрячая вера, звучит любимое слово Языкова — "сила": "Но туда выносят волны только сильного душой". Этот мужественный пловец, ищущий и бури, и скрытой за нею блаженной страны, — конечно, символ жизни самого поэта, закрепленный в поэтическом слове. Вместе с тем это и самоценный художественный образ, причем он настолько общезначим, абсолютен и всем внятен в своей строгой красоте, что языковское стихотворение давно уже стало любимой народной песней Иван Киреевский, прочитав "Пловца", писал автору: "Поздравляю тебя с "Пловцом". Славно, брат! Он не утонет. В нем все, чего не доставало тебе прежде: глубокое чувство, обнявшись с мыслью". Действительно, "Пловец" выплыл, навсегда остался в литературе и народной памяти, хотя многие любители песни "Нелюдимо наше море" не ведают, что это слова языковского стихотворения

Ровное и сильное движение языковской поэзии не нарушилось тяжелейшей болезнью спинного мозга, заставившей поэта уехать в 1833 году в симбирское имение, где он собирал русские песни для фольклориста Киреевского, а в 1837-м покинуть Россию и отправиться на немецкие курорты (там Языков познакомился с Гоголем и вместе с ним отправился в Италию). В 30-е годы им созданы такие классические вещи, как "На смерть няни А. С. Пушкина", "Поэт", "Конь", "Кубок", "Поэту", "Я помню: был весел и шумен мой день…", "Молитва". И на чужбине дарование Языкова не потеряло своей силы: именно там родились перекликающееся с "Кубком" Жуковского стихотворение "Морская тоня", могучий образ "Корабля", гимн прекрасному вину и молодому веселью — "Иоганнисберг", приветные послания "К Рейну" и "Песня балтийским водам".

В далекой чудесной Ницце Языков написал одно из самых русских своих произведений — повесть в стихах "Сержант Сурмин". Произведение это выросло из затейливых изустных преданий екатерининской эпохи и близко к любимому Пушкиным жанру разговоров" ("Table-talk", "Разговоры Н. К. Загряжской" и др.), славных застольных анекдотов о простодушном и мужественном осьмнадцатом столетии. Причем в повести Языкова заговорила не фрейлина былых времен, а скромный бригадир, который "с Суворовым ходил противу галлов". "Разговор" его о беспутном игроке Сурмине и роскошном екатерининском фаворите Потемкине, столь остроумно вразумившем неистового картежника, как бы развивает в образах известные слова Пушкина: "Надменный в сношениях своих с вельможами, Потемкин был снисходителен к низшим". Через живые лица языковской поэмы мы видим саму эпоху, характеры цельные и сильные, естественное движение чувств и мыслей, увлекающую читателя борьбу неодолимой страсти и прозорливого великодушия. Предание оживает здесь вполне, оно завершено, органично и занимательно. И потому языковская повесть о сержанте Сурмине стоит рядом с "разговорами" Пушкина, вполне постигнувшими и воссоздавшими екатерининскую эпоху.

Языков вернулся в Россию в 1843 оду. Он по-прежнему был жестоко болен, и Вяземский, встретившийся с Языковым еще за границею, поразился страшной перемене в облике поэта. Однако тот же Вяземский отозвался о языковском предсмертном творчестве: "Дарование его в последнее время замечательно созрело, прояснилось, уравновесилось и возмужало". В 1845 году Иван Киреевский сообщал Жуковскому о Языкове: "Он пишет много, и стих его, кажется, стал еще блестящее и крепче". Сам поэт говорил, что он пишет стихи "не болезненные". Голос его был звучен как никогда, и на этот раз Языкова услышали все — даже и те, кто не желал его замечать прежде или поговаривал об упадке таланта.

Лирический восторг, порыв поэтической души к высокому всегда были присущи романтику Языкову, но в последние годы его жизни к силе и непосредственности присоединились особенная трезвость и незамутненность творческого мышления. Гоголь отметил это "высшее состояние лиризма, которое чуждо движений страстных и есть твердый взлет в свете разума, верховное торжество духовной трезвости". Именно таков торжественный лиризм языковского стихотворения "Землетрясенье", вобравшего в себя и державинскую мощную архаику, и гармоничную силу пушкинского "Пророка", и уроки "поэзии мысли" Баратынского и любомудров. Это стихотворение Жуковский считал одним из лучших в русской поэзии. По силе и художественной завершенности близок к "Землетрясенью" знаменитый "Сампсон" Языкова, этот вечный символ страшного взрыва обманом связанной силы.

Гоголь точно говорил о Языкове: "Он всякий раз становится как-то неизмеримо выше и страстей и самого себя, когда прикоснется к чему-нибудь высшему". Сказано это, конечно, о "Землетрясенье" и "Сэмпсоне", а не о послании "К ненашим" и других гневных выпадах поэта против Герцена, Чаадаева и Грановского. В стихотворении "К ненашим" и других посланиях подобного рода, написанных по поводу лекций Грановского об истории средних веков, звучат именно страсти и гнев, откровенная предубежденность. Сам поэт говорил: "Много может сделать русский человек, когда пошло на задор". Поэтому эти его стихотворения — более документы общественной борьбы, нежели факт высокой литературы. Языковские послания, как и резкие антиславянофильские письма и статьи Белинского, с другой стороны, объективно способствовали окончательному разъединению двух главных направлений русского общественного движения тех лет — западников и славянофилов на бескомпромиссно враждующие лагери (см. примечания к этим стихотворениям). Поэтому эти произведения навсегда останутся в истории именно как явления общественной мысли той эпохи. И есть своя несправедливость в том, что эти пристрастные стихотворения как бы заслонили самоценную позднюю лирику Языкова и повлияли на позднейшее восприятие его творчества.

Перед смертью Языков оглянулся на свою молодость, на дни беззаботного веселья и счастья и создал полное светлой грусти стихотворение "Сияет яркая полночная луна". Об этом его стихотворении современник писал позднее: "Это хоть не голос умирающего, а что-то прощальное. Поразительно, что его последнее слово и последняя мысль были обращены к отшедшим: к годам студенчества и к Воейковой…" Сильная и светлая натура Языкова чужда была загробного ужаса. За несколько дней до смерти он властно спросил окружающих, верят ли они в воскрешение мертвых. И услышав молчание, призвал повара и заказал ему все блюда и вина похоронной тризны и велел пригласить на поминки всех друзей и знакомых. Таков был последний его поступок, в котором человек высказался вполне.

Как и всякий подлинный поэт, Языков должен был создать свой "памятник", поэтически запечатлеть свою мысль о том, что же в его творчестве останется вечно живо в памяти людей, что в нем долговечнее меди и пирамид. Такие нерукотворные "памятники" воздвигли себе, своей поэзии Державин и Пушкин. Языков же. пойдя по этому пути, совершил нечто иное: он создал памятник не себе и своей поэзии, и даже не поэту и поэзии вообще. В "Стихах на объявление памятника историографу Н. М. Карамзину" поэт воспел великого историка, открывшего