В то лето народное горе
Надело железную цепь,
И тлела по самое море
Сухая и пыльная степь.
И по́д вечер горькие дали,
Как душная бабья душа,
Багровой тревогой дышали
И Бога хулили, греша.
А утром в село на задворки
Пришел дезертир босиком,
В белесой своей гимнастерке,
С голодным и темным лицом.
И, словно из церкви икона,
Смотрел он, как шел на ущерб
По ржавому дну небосклона
Алмазный сверкающий серп.
Запомнил я взгляд без движенья,
Совсем из державы иной,
И понял печать отчужденья
В глазах, обожженных войной.
И стало темно. И в молчанье,
Зеленом, глубоком как сон,
Ушел он и мне на прощанье
Оставил ружейный патрон.
Но сразу, по первой примете,
Узнать ослепительный свет…
…………………………………
Как много я прожил на свете!
Столетие! Тысячу лет!
Греческая кофейня*
Где белый камень в диком блеске
Глотает синьку вод морских,
Грек Ламбринуди в красной феске
Ждал посетителей своих.
Они развешивали сети,
Распутывали поплавки
И, улыбаясь точно дети,
Натягивали пиджаки.
– Входите, дорогие гости,
Сегодня кофе, как вино! —
И долго в греческой кофейне
Гремели кости
Домино.
А чашки разносила Зоя,
И что-то нежное и злое
Скрывала медленная речь,
Как будто море кружевное
Спадало с этих узких плеч.
«Я долго добивался…»*
Я долго добивался,
Чтоб из стихов своих
Я сам не порывался
Уйти, как лишний стих.
Где свистуны свистели
И щелкал щелкопер,
Я сам свое веселье
Отправил под топор.
Быть может, идиотство
Сполна платить судьбой
За паспортное сходство
Строки с самим собой.
А все-таки уставлю
Свои глаза на вас,
Себя в живых оставлю
Навек или на час.
Оставлю в каждом звуке
И в каждой запятой
Натруженные руки
И трезвый опыт свой.
Вот почему без страха
Смотрю себе вперед,
Хоть рифма, точно плаха,
Меня сама берет.
Четвертая палата*
Девочке в сером халате,
Аньке из детского дома,
В женской четвертой палате
Каждая малость знакома —
Кружка и запах лекарства,
Няньки дежурной указки
И тридевятое царство —
Пятна и трещины в краске.
Будто синица из клетки,
Глянет из-под одеяла:
Не просыпались соседки,
Утро еще не настало?
Востренький нос, восковые
Пальцы, льняная косица.
Мимо проходят живые.
– Что тебе, Анька?
– Не спится.
Ангел больничный за шторой
Светит одеждой туманной.
– Я за больной.
– За которой?
– Я за детдомовской Анной.
Лазурный луч*
Тогда я запер на замок
двери своего дома и ушел
вместе с другими.
Сам не знаю, что со мною:
И последыш и пророк,
Что ни сбудется с землею
Вижу вдоль и поперек.
Кто у мачехи-Европы
Молока не воровал?
Мотоциклы, как циклопы,
Заглотали перевал,
Шелестящие машины
Держат путь на океан,
И горячий дух резины
Дышит в пеших горожан.
Слесаря, портные, прачки
По шоссе, как муравьи,
Катят каторжные тачки,
Волокут узлы свои.
Потеряла мать ребенка,
Воздух ловит рыбьим ртом,
А из рук торчит пеленка
И бутылка с молоком.
Паралитик на коляске
Боком валится в кювет,
Бельма вылезли из маски,
Никому и дела нет.
Спотыкается священник
И бормочет:
– Умер Бог, —
Голубки бумажных денег
Вылетают из-под ног.
К пристаням нельзя пробиться,
И Европа пред собой
Смотрит, как самоубийца.
Не мигая, на прибой.
В океане по колена,
Белый и большой, как бык,
У причала роет пену,
Накренясь, «трансатлантик».
А еще одно мгновенье —
И от Страшного суда,
Как надежда на спасенье
Он отвалит навсегда.
По сто раз на дню, как брата,
Распинали вы меня,
Нет вам к прошлому возврата,
Вам подземка не броня.
Ууу-ла! Ууу-ла! —
марсиане
Воют на краю Земли,
И лазурный луч в тумане
Их треножники зажгли.
Иванова ива*
Иван до войны проходил у ручья,
Где выросла ива неведома чья.
Не знали, зачем на ручей налегла,
А это Иванова ива была.
В своей плащ-палатке, убитый в бою,
Иван возвратился под иву свою.
Иванова ива,
Иванова ива,
Как белая лодка, плывет по ручью.
«Сирени вы, сирени…»*
Сирени вы, сирени,
И как вам не тяжел
Застывший в трудном крене
Альтовый гомон пчел?
Осталось нетерпенье
От юности моей
В горячей вашей пене
И в глубине теней.
А как дохнет по пчелам
И пробежит гроза
И ситцевым подолом
Ударит мне в глаза —
Пойдет прохлада низом
Траву в коленях гнуть,
И дождь по гроздьям сизым
Покатится, как ртуть.
Под вечер – вёдро снова,
И, верно, в том и суть,
Чтоб хоть силком смычковый
Лиловый гуд вернуть.
Посредине мира*
Я человек, я посредине мира,
За мною мириады инфузорий,
Передо мною мириады звезд.
Я между ними лег во весь свой рост —
Два берега связующее море,
Два космоса соединивший мост.
Я Нестор, летописец мезозоя,
Времен грядущих я Иеремия.
Держа в руках часы и календарь,
Я в будущее втянут, как Россия,
И прошлое кляну, как нищий царь.
Я больше мертвецов о смерти знаю,
Я из живого самое живое.
И – Боже мой! – какой-то мотылек,
Как девочка, смеется надо мною,
Как золотого шелка лоскуток.
Мотылек*
Ходит мотылек
По ступеням света,
Будто кто зажег
Мельтешенье это.
Книжечку чудес
На лугу открыли,
Порошком небес
Подсинили крылья.
В чистом пузырьке
Кровь другого мира
Светится в брюшке
Мотылька-лепира.
Я бы мысль вложил
В эту плоть, но трогать
Мы не смеем жил
Фараона с ноготь.
Ранняя весна*
Эй, в черном ситчике, неряха городская,
Ну, здравствуй, мать-весна! Ты вон теперь какая:
Расселась – ноги вниз – на Каменном мосту
И первых ласточек бросает в пустоту.
Девчонки-писанки с короткими носами,
Как на экваторе, толкутся под часами
В древнеегипетских ребристых башмаках
С цветами желтыми в русалочьих руках.
Как не спешить туда взволнованным студентам,
Французам в дудочках, с владимирским акцентом,
Рабочим молодым, жрецам различных муз
И ловким служащим, бежавшим брачных уз.
Но дворник с номером косится исподлобья,
Пока троллейбусы проходят, как надгробья,
И я бегу в метро, где, у Москвы в плену,
Огромный базилевс залег во всю длину.
Там нет ни времени, ни смерти, ни апреля,
Там дышит ровное забвение без хмеля,
И ровное тепло подземных городов,
И ровный узкий свист летучих поездов.