войти ему не позволили мусульмане.
– А вы попросили бы турок, – говорил я Алексадрику, – они прогнали бы мусульман, и вы попали бы в Софию. Константинополь ведь их столица!
Все, что Александрик рассказывал о своем путешествии, смешалось в моем воображении: свойства других городов, моря и людей, о которых он любил вспоминать, я постепенно, одно за другим, придал Константинополю и его жителям.
Несколько лет спустя кто-то из домашних некстати повторил когдатошние слова отца:
– Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь.
– При чем тут Константинополь?
– Это поговорка.
– Такой поговорки нет, – сказал я.
– Много ты знаешь. Это наша семейная поговорка. Твой дед всю жизнь собирался в Константинополь, да так и не собрался. С тех пор у нас и семье, когда кто-нибудь замечтается о невозможном, говорит: если обстоятельства будут благоприятны…
У меня кровь отхлынула от сердца: так вот оно что!
Мне обстоятельства не благоприятствовали. Может быть, туда и ходят пароходы, но никогда ни на один из них я не достану билета, и столицы Турции, Константинополя, не увижу.
О. Константинополь!
Шатры Золотого Рога!
Корабли морских разбойников!
Дома с турецким ситцем в окнах!
Олегов щит[25] на городских воротах!
Нуга!
Орехи на меду!
Липкие штучки в корзинах разносчиков!
Турки и турчанки, турчата в фесках и туфлях с помпонами, ангелы Цареграда!
Верблюды!
Ослики!
Карлик Мук[26]!
Турецкие чудеса!
И даже ты, турецкая гимназия!
Я молился:
– Отче наш, хлеб наш насущный, спаси и помилуй турок и город Константинополь!
Марсианская обезьяна*[27]
Мой брат Валя, третьеклассник, собирался выступить в гимназии с рефератом о Марсе.
Целые дни и ночи напролет он читал ученые книги и чертил на картоне марсианские полушария по два аршина в поперечнике.
Не было такого циркуля на свете, каким можно было бы вычертить круги достаточного для наглядности размера, и Валя делал это с помощью веревки.
Он говорил:
– Так поступали древние греки. У них не было циркульных фабрик, а веревки были. Архимеду[28] тоже были нужны круги. И Гиппарху[29]. Значит – они пускали в ход веревки. В басне у Эзопа[30] рассказывается, как один философ свалился в яму и его вытаскивали на веревке.
Папа называл Валю Струфокамилом[31]. Мое прозвище было Муц. Но прозвище было неправильное, в нем было что-то лошадиное, а я тогда считал, что я обезьяна. Больше всего я интересовался обезьянами: стремился удовлетворить тоску по сородичам.
– На Марсе есть обезьяны?
– Не задавай дурацких вопросов, – отвечал Валя. – Наука этого не знает.
– Много она знает, твоя наука, – сказал я. – Даже про обезьян не знает. Я вот все знаю про обезьян – и где живут, и что едят, и как блох ищут. Они ищут блох вот так.
И я искал блох с совершенством: уж очень я любил обезьян.
– Не мешай, – сказал Валя. – Уйди из комнаты. – И, выпятив грудь колесом, произнес не своим голосом: – Милостивые государыни и милостивые государи! В тысяча восемьсот семьдесят седьмом году впервые в истории человечества в Милане великий итальянский астроном Скиапарелли[32] нанес на карты каналы Марса. В тысяча восемьсот семьдесят девятом году…
– Подожди, – перебил я брата. – Подожди немножко, посмотри, как они ищут, если блоха на спине!
Тут Валя затопал ногами и вытолкал меня из комнаты. Из-за двери доносился его голос:
– В тысяча восемьсот семьдесят девятом году, в следующее, более благоприятное великое противостояние, тот же самый великий итальянский астроном Скиапарелли в Милане открыл новое таинственное явление: двоение марсианских каналов…
– Валя, пусти меня, я буду тихий, – молил я, – тихий, как марсианская обезьяна.
Но Валя был занят своими каналами и не обратил на мои мольбы никакого внимания.
И вот наступило торжественное воскресенье.
Мы отправились в гимназию.
Валя шел впереди и нес на голове свои гигантские полушария. Мы с папой несли конспекты, диапозитивы для волшебного фонаря и ученые книги. Мама еще не успела одеться. Она прибыла в гимназию к концу реферата. Она всегда опаздывала.
Реферат имел успех. Гимназисты, учителя и родители аплодировали изо всех сил. Равных этим полушариям и туманным картинам с каналами не было на свете. Физик Папаригопуло хвалил Валю, а Валя стоял красный от смущения, как марсианская суша на картах у него за спиной. Я гордился братом и был счастлив, потому что любил его не меньше, чем обезьян. Но мне тоже захотелось блеснуть перед публикой. Потеряв голову от Валиного успеха, я выбежал вперед и крикнул:
– А теперь я покажу, как марсианские обезьяны ищут блох!
И стал показывать.
Никогда еще я не ощущал такого прилива вдохновения. Никогда еще мои телодвижения не были в такой мере обезьяньими. Но мама схватила меня за рукав, подняла с пола и зашептала громко, на весь зал:
– Какой позор! Боже мой! Какой позор! При всей гимназии! При самом Мелитии Карповиче! Ты! Чтобы удовлетворить свое глупое тщеславие! Компрометируешь Валю и меня! Перестань размахивать руками! Слышишь! Перестань скалить зубы!
Я пришел и себя и плакал до самого дома.
А дома Вале подарили серебряный рубль и устроили пир в Валину честь. И я понемногу утешился, а Валя сказал:
– Милостивые государыни и милостивые государи! Разрешите мне поблагодарить вас всех за теплое участие и сочувствие к успеху – не моему, а современной наблюдательной астрономии.
Мы все закричали «ура» и снова аплодировали Вале. И Валя сказал благосклонно, как Александр Македонский[33], победивший Дария:
– Мама, пусть Муц покажет теперь, как обезьяны ищут блох!
Из любви к нему я хотел показать свое искусство, но уже не мог: оно сгорело у меня в сердце.
Донька*
Моя сестра Лена была старше меня, и, когда я был еще ребенком, за нею ухаживало уже несколько молодых людей. Я называл их Ленкиными женихами и презирал за то, что они, располагая своим временем по собственному усмотрению, тратят его на такие пустяки, как хождение в гости к девчонке.
Одному из них все-таки удалось вырваться из мертвой зоны моего презрения, я перестал смотреть на него сверху вниз. Случилось это потому, что он привез Лене откуда-то с юга мартышку.
Отец сердился:
– Итальянский попрыгун!
Лена отвечала:
– Он путешествует по необходимости. Ему нужны впечатления.
– Мартышками он меня не подкупит, – продолжал сердиться отец.
– Это он меня хочет подкупить мартышкой, а не тебя. Он хочет жениться на мне. Ропалло! – мечтательно пропела она, как бы примеряя на себя эту фамилию. – Елена Ро-пал-ло!
– В Италии даже у нищих и жуликов благозвучные фамилии. Это свойство языка, – сказал отец.
– Он не жулик, – обиделась за своего жениха Лена. – Он скульптор.
– Скульптор не он, а его отец. И не скульптор, а могильщик. У него возле Петропавловского кладбища мастерская памятников.
– Нет, он скульптор, – негодовала Лена, – он скульптор, он ваятель, он изваял из мрамора вакханку с виноградом, ее купили Макеевы.
– Макеевы купят что угодно, даже кочергу, если им скажут, что это вакханка.
Лена плакала.
– Не выдам за итальянского шарманщика с обезьяной, – кричал отец, терявший голову от женских слез, – слышишь, не выдам, так ему и скажи. Оставьте меня в покое!
Ропалло приходил к Лене тайно, и я ничего не имел против этого. Я очень любил обезьян; Ропаллина мартышка покорила и мое сердце.
Ее назвали Донькой. Доня по-украински значит «дочка».
Мама сказала:
– Дети, вы знаете: я обожаю животных. Но они распространяют грязь, глистов и заразу. Крысы переносят чуму.
Мама прервала свою речь, и глаза ее затуманились. Верно, она вспомнила, как ездила выпускать в Ингул[34] живую щуку, которую кухарка Саша купила, преступив приказание покупать только ту живность, которая уже безвозвратно погибла.
Мама продолжала:
– Во дворе – пожалуйста. Но я не потерплю животных в доме. У Доньки блохи. Она чешется, и блохи скачут по дому.
Лена подпрыгнула и закричала:
– Ропалло нельзя! Доньку нельзя! У Ропалло памятники, у Доньки блохи! Я утоплюсь!
И Донька осталась жить в комнатах.
За мамину брезгливость и равнодушие Донька платила ей постоянным нарушением табу. Она выпускала пух из подушек, смазывалась лампадным маслом, гоняла по крыше, как птица, и ее ловили рыболовными сетями. Наедине со мною Донька была спокойна и нежна, но при маме щипала меня и даже как-то укусила до крови. После этого она уселась на туе вне пределов досягаемости. Я грозил ей прутом, она показывала мне нос. Мама укорила ее в неблагодарности: она и маме показывала нос, страшно кривляясь и бранясь по-обезяньи:
– Чи-чи-чи-чи!
У Доньки портился характер. Из разговоров взрослых я узнал, что это происходит потому, что ей хочется замуж. Лене тоже хотелось замуж, и Ленин характер тоже стал неважным. Но если вспомнить, что мама ссорилась с отцом именно потому, что уже была замужем, то все запутывалось. Недаром говорят, что люди произошли от обезьян: и те и другие один