Мама смотрела на меня, удивленно подняв брови.
– У каких точильщиков? Почему к точильщикам? – Она ничего не понимала. – О каких точильщиках ты говоришь?
– Я же тебе говорил, что буду точильщиком, когда вырасту.
– Я помню, – сказала мама, – но я не думала, что ты хочешь этого всерьез.
– Я буду точильщиком, когда вырасту; пусть меня водят к ним, если хочешь, только не тащат скоро домой.
– Хорошо, – сказала мама. – Если ты так любишь точильщиков, что готов пренебречь моими страданиями, то тебя будут водить к ним. Только не убегай один. Обещаешь?
И я пообещал не убегать один, у меня вынудили это обещание.
А нож мясника, запачканный липкой кровью, очищается, начинает светлеть, из-под него сыплются искры, и кружится, кружится волшебный камень, и сыплются, сыплются искры, только успевай подставлять ладонь.
Братья Конопницыны*
Сначала я познакомился с одним из них. Это был маленький белобрысый мальчик с длинным носом. Мы встретились во дворе гимназии в первый день занятий. Мы показали друг другу перья – я ему английское, он мне с передвижной нашлепкой. Потом я отправился осматривать здание гимназии. На лестнице я встретил моего недавнего знакомца.
Я сказал:
– Хочешь меняться? Я тебе дам английское, а ты мне – с передвижной нашлепкой.
Он вытаращил глаза:
– Какое – с нашлепкой?
– Да то, что ты показывал мне во дворе.
– Я тебе ничего не показывал. Это не я показывал. Я и не был еще во дворе.
Он отвернулся от меня и убежал, насвистывая. Через минуту я увидел Конопницына во дворе. Он искал меня.
– Послушай, – сказал он. – Давай меняться. Хочешь с нашлепкой за английское?
Я сказал:
– Только что я тебе предлагал, а ты не хотел.
– Ничего ты мне не предлагал. Это ты не мне предлагал.
– Вот только что, на лестнице.
– На какой лестнице?
– На лестнице, в гимназии.
– Я не был еще на лестнице. Это не я был на лестнице.
– Кто же, если не ты?
– Брат.
У меня от тоски засосало под ложечкой. Мне показались, что он меня дурачит, и я прекратил переговоры.
– Какой там еще брат, когда ты! Ладно, давай перо!
Мы поменялись. Он побежал по двору и исчез в дверях гимназии. Вдруг, следом за ним, побежал второй Конопницын. Он кричал:
– Сережа! Сережа!
У меня помутилось в глазах. Я подумал, что вижу Конопницыного двойника. Я вообразил, что сошел с ума, и побежал в гимназию посмотреть, где Конопницын.
Конопницыных было двое. Они были совершенно одинаковые в своих серых форменных мундирчиках, с двухцветными ранцами из телячьей шкуры.
В классе они сидели на одной парте, похожие друг на друга, как две почтовые марки одного выпуска и достоинства. У нас говорили, что их различает только мать, а собственный их отец не понимает, как она это делает.
Начался урок. Вошел Милетий-шестиглазый[50].
– Господа! – сказал Милетий. – Я надеюсь, что вы проявите все усердие и прилежание, на какое только способны, чтобы, пройдя курс наук, приобрести необходимые знания для того, чтобы стать полезными обществу, столь нуждающемуся в истинно культурных силах на пути к…
Милетий говорил долго и скучно. Окончив речь, он одну за другой надел две пары очков и увидел Конопницыных. Он снял очки, протер их замшей и надел снова.
Мы засмеялись. Он присматривался к Конопницыным не меньше минуты и потом спросил:
– Это – что?
Они молчали.
– Как ваша фамилия?
Они встали и в один голос сказали:
– Конопницын.
– Оба Конопницыны?
– Оба.
– Вы что, близнецы?
– Близнецы.
– Зовут как?
– Конопницын Сергей, – сказал один.
– Конопницын Николай, – сказал другой.
– Забавно, – заметил Милентий. – Весьма забавно. Что ж это господа экзаменаторы мне ничего не сказали?
Следующий урок был закон Божий. Отец Иоанн Любавский, гигант с трубным голосом, львиной гривой и лицом Мусоргского[51], взглянул на Конопницыных, как на зверей в клетке, наблюдаемых уже не в первый раз, подмигнул им не без лукавства и, обратясь к классу, сказал:
– Вот, смотрите же, смотрите, господа гимназисты! Смотрите, дивитесь видимому! На примере братьев Конопницыных вы можете умозаключить, что и Провидению иногда угодно шутить. Ну хоть бы родимое пятно, хоть бы явный признак какой появился, чтобы отличить брата от брата! Бойтесь Бога, – сказал он, снова обращаясь к близнецам. – Бойтесь Бога и растите порядочными людьми. Избегайте жульничества!
На пятерки у нас учиться считалось зазорным. Пятерочников сажали на переднюю парту, и они считались фискалами[52]. Если вы знали урок на пятерку, то должны были отвечать на четыре, от силы на четверку с плюсом.
Братья Конопницыны учились на четверку с плюсом. Им это было легче, чем нам. Каждый из них готовил только половину уроков. Сергей, допустим, арифметику и географию. Николай – закон Божий и русский. На одном уроке Николай был Николаем, на другом – Сергеем. Сергей на другом уроке Сергеем, а на первом – Николаем. Учителя, как и никто на свете, различить их не могли.
Я завидовал им.
Время шло, гимназия закрылась, я расстался с ними. Много лет спустя мне рассказывали разные небылицы, все, что известно о близнецах из ходячих анекдотов: и как они ходили бриться к парикмахеру один за другим, а тот удивлялся, что у клиента борода отрастает за пять минут, о том, как один близнец женился вместо другого, как кредиторы гонялись по городу за одним из них, а другой в это время… Впрочем – я уже не помню этого анекдота.
И вот после войны я встретил Конопницына на улице – не в нашем городе, а за тысячу верст от него.
– Брата убили на фронте, – сказал он так тихо, что я его еле услышал. – Еще в сорок втором году. Мы жили вместе. И знаешь – брат собирался жениться…
У Конопницына виски уже были седые.
Так я и не знаю, кто остался в живых – Николай или Сергей?
Жираф-балерина*
Жираф Ксаверий приехал из Африки. Он задумал выступать в балете. Однажды он пришел в театр и заявил о своем намерении директору.
Балерина, которая должна была танцевать главную партию, заболела скарлатиной. Директор очень обрадовался, что есть кому заменить больную.
Ксаверия густо напудрили и надели на него пышную юбочку. По знаку режиссера он выбежал на сцену и закружился на одной ноге как бешеный.
В зале нашлись знатоки балетного искусства, которые принялись свистеть и кричать:
– Долой! Безобразие! Эта балерина совсем не умеет танцевать!
– Как?! Я не умею танцевать?! – воскликнул Ксаверий. – Тогда я вам покажу, что я умею делать!
С этими словами жираф прыгнул и оркестр, обратил в бегство музыкантов, ткнулся головой в турецкий барабан, а всеми четырьмя ногами поскользнулся на арфе. Публика негодовала.
Тут директор позвонил в зверинец по телефону и вызвал сторожей. Они поймали Ксаверия и на веревке, через весь город, повели куда следовало.
– Хулиган! – кричали ему прохожие. – Поделом вору и му́ка!
– Стоило приезжать из Африки для того, чтобы услышать такие слова и в конце концов оказаться за решеткой! – сказал Ксаверий и, заплакав, добавил: – Прощай, прекрасная Африка!
Что же происходило в это время в театре оперы и балета?
– Я наказан за свою доверчивость, – говорил директор, возвращая публике деньги за билеты. – Я слишком снисходительно отнесся к просьбам животного. Слушая его, я думал: если до сих пор среди жирафов не бывало балерин, то из этого еще не вытекает, что именно этот жираф – Ксаверий – не балерина. Я рассуждал как философ и вот принужден раскаиваться в своей склонности к философии, этой матери всех наук.
Директора уволили из театра. Теперь он торгует сельтерской[53] водой на бульваре против Городской Думы.
Обмороженные руки*
Наступил 1919 год.
Я учился в музыкальной школе имени Робеспьера[54]. Босиком туда ходить не полагалось. Мне сказали об этом, и мое музыкальное образование закончилось на аллегро[55] из какой-то сонатины[56]. Не в музыке было дело, а в унижении, которое я претерпел, выслушивая рассуждения директора о мальчиках, позволяющих себе оскорблять такое учебное заведение, являясь в него босиком, подобно уличным мальчишкам.
Я сказал директору:
– У нас нет денег на то, чтобы купить мне ботинки.
Директор сказал:
– Можно купить подержанную обувь на базаре. Она стоит дешевле.
– Мама не позволяет мне носить старые ботинки. Она боится заразы.
– Я понимаю затруднительность вашего положения, – сказал директор, – очень даже понимаю, но я обязан следить за тем, чтобы в школе не происходило ничего, что могло бы в чьих-нибудь глазах уронить ее достоинство.
Я вышел из директорского кабинета с горящими от обиды ушами. Но дороге домой я решил ничего не говорить маме о ботинках. Конечно, она купила бы их, если бы узнала о моем унижении, но для этого ей пришлось бы продать что-нибудь из своих вещей – теплый платок или валенки… или стала бы экономить на еде, но хуже питались бы они с отцом, а не я, уж меня все равно старались бы кормить получше, чего бы ни стоило.