Стихотворения. Поэмы — страница 14 из 31

потому что ты не для дыни —

дыня яркая для тебя.

Это логика, мать честная, —

если дыня погаснет вдруг,

сплюнешь на землю — запасная

вылетает в небесный круг.

Выполненье земного плана

в потемневшее небе дашь, —

ты светило — завод «Светлана»,

миллионный его вольтаж.

Всё и вся называть вещами —

это лозунг. Принятье мер —

то сравнение с овощами

всех вещей из небесных сфер.

Предположим, что есть по смерти

за грехи человека ад, —

там зловонные бродят черти,

печи огненные трещат.

Ты низвергнут в подвалы ада,

в тьму и пакостную мокреть,

и тебе, нечестивцу, надо

в печке долгие дни гореть.

Там кипят смоляные речки,

дым едуч и огонь зловещ, —

ты в восторге от этой печки,

ты обрадован: это вещь!

Понимаю, что ты недаром,

задыхаясь в бреду погонь,

сквозь огонь летел кочегаром

и литейщиком сквозь огонь.

Так бери же врага за горло,

страшный, яростный и прямой,

человек, зазвучавший гордо,

современник огромный мой.

Горло хрустнет, и скажешь: амба —

и воспрянешь, во тьме зловещ…

Слушай гром моего дифирамба,

потому что и это вещь.

1932

«Ты шла ко мне пушистая…»

Ты шла ко мне пушистая,

   как вата,

тебя, казалось, тишина вела, —

последствиями малыми чревата

с тобою встреча, Аннушка, была.

Но все-таки

своим считаю долгом

я рассказать,

   ни крошки не тая,

о нашем и забавном и недолгом

знакомстве,

Анна Павловна моя.

И ты прочтешь.

Воздашь стихотворенью

ты должное…

Воспоминаний рой…

Ты помнишь?

Мы сидели под сиренью, —

конечно же, вечернею порой.

(Так вспоминать теперь никто не может:

у критики характер очень крут…

— Пошлятина, — мне скажут,

уничтожат

и в порошок немедленно сотрут.)

Но продолжаю.

Это было летом

(прекрасное оно со всех сторон),

я, будучи шпаной и пистолетом,

воображал, что в жизни умудрен.

И модные высвистывал я вальсы

с двенадцати примерно до шести:

«Где вы теперь?

Кто вам целует пальцы?»

И разные:

«Прости меня, прости…»

Действительно — где ты теперь, Анюта,

разгуливаешь, по ночам скорбя?

Вот у меня ни скорби, ни уюта,

я не жалею самого себя.

А может быть, ты выскочила замуж,

спокойствие и счастье обрела,

и девять месяцев прошло,

а там уж

и первенец —

обычные дела.

Я скоро в гости, милая, приеду,

такой, как раньше, —

с гонором, плохой,

ты обязательно зови меня к обеду

и угости ватрушкой и ухой.

Я сына на колене покачаю

(ты только не забудь и позови)…

Потом, вкусив малины,

с медом чаю,

поговорю о «странностях любви».

1932

Осень

Деревья кое-где еще стояли в ризах

и говорили шумом головы,

что осень на деревьях, на карнизах,

что изморозью дует от Невы.

И тосковала о своем любимом

багряных листьев бедная гульба,

и в небеса, пропитанные дымом,

летела их последняя мольба.

И Летний сад… и у Адмиралтейства —

везде перед открытием зимы —

одно и то же разыгралось действо,

которого не замечали мы.

Мы щурили глаза свои косые,

мы исподлобья видели кругом

лицо России, пропитой России,

исколотое пикой и штыком.

Ты велика, Российская держава,

но горя у тебя невпроворот —

ты, милая, не очень уважала

свой черный, верноподданный народ.

И как балда — не соразмеря силы

и не поморщив белого чела —

навозные взяла в ладони вилы

и шапками кидаться начала.

За ночью ночь — огромная и злая,

беда твоя, империя, беда!

И льет тебе за шиворот гнилая,

окопная и трупная вода,

окружена зеленоватой темью,

и над тобою вороны висят —

вонзай штыки в расплавленную землю

и погляди, голубушка, назад…

* * *

А осень шла. Ее походка лисья,

прыжки непостоянны и легки,

и осыпались, желтые как листья,

и оголяли фронт фронтовики.

Не дослужив до унтерских нашивок,

шагали бывшие орлы и львы —

их понесло, тифозных и паршивых,

соленым ветром, дунувшим с Невы.

Шагали, песней утешаясь дошлой —

спасением и тела и души,

и только грязь кипела под подошвой,

и только капли капали, как вши.

* * *

Пусть выдают на фронте по патрону,

по сухарю, по порции свинца

и горестно скрипят за оборону,

за гибель до победного конца.

И осень каплет над российским Ваней,

трясет дождя холодной бородой,

поганою водой увещеваний,

а также и окопною водой.

Свинцовое, измызганное небо

лежит сплошным предчувствием беды.

Ты мало видела, Россия, хлеба,

но видела достаточно воды.

Твой каждый шаг обдуман и осознан,

и много невеселого вдали:

сегодня — рано, послезавтра — поздно, —

и завтра в наступление пошли.

Навстречу сумрак, тягостный и дымный,

тупое ожидание свинца,

и из тумана возникает Зимний

и баррикады около дворца.

Там высекают языками искры —

светильники победы и добра,

они — прекраснодушные министры —

мечтают подработать под ура.

А мы уже на клумбах, на газонах

штыков приподнимаем острие, —

под юбками веселых амазонок

смешно искать спасение свое.

Слюнявая осенняя погода

глядит — мы подползаем на локтях,

за нами — гром семнадцатого года,

за нами — революция, Октябрь.

Опять красногвардейцы и матросы —

Октябрьской революции вожди, —

легли на ветви голубые росы,

осенние, тяжелые дожди.

И изморозь упала на ресницы

и на волосы старой головы,

и вновь листает славные страницы

туманный ветер, грянувший с Невы.

Она мила — весны и лета просинь,

как отдыха и песен бытие…

Но грязная, но сумрачная осень —

воспоминанье лучшее мое.

1932

Она в Энском уезде

Пышные дни — повиновная в этом,

от Петрограда и от Москвы

била в губернию ты рикошетом,

обороняясь, ломая мосты.

Дрябли губерний ленивые туши,

ныли уездов колокола,

будто бы эхом, ударившим в уши,

ты, запоздавшая на день, была…

В городе Энске — тоска и молчанье,

земские деятели молчат,

ночью — коровье густое мычанье,

утром — колодцы и кухонный чад.

Нудные думы, посылки солдату

и ожидание третьей зимы, —

ветер срывает за датою дату,

только война беспокоит умы.

А на окрайне, за серой казармой,

по четвергам — неурядица, гам;

это на площади — грязной, базарной —

скудное торжище по четвергам.

Это — смешную затеяли свару,

мокрыми клочьями лезет земля,

бедность, качаясь, идет по базару —

и ужасает паденье рубля.

Славно разыграно действо по актам —

занавес дайте, довольно войны!

И революция дует по трактам,

по бездорожью унылой страны —

лезет огнем и смятеньем по серым,

вялым равнинам и тощим полям, —

будет работа болтливым эсерам,

земским воякам с тоской пополам.

Встали они — сюртуки нараспашку,

ветер осенний летит напрямик —

он чесучовую треплет рубашку

и освежает хотя бы на миг.

Этой же осенью, вялой и хмурой,

в черное небо подъемля штыки,

с послетифозною температурой

в город вступают фронтовики —

те, что в окопах, как тучи, синели,

черною кровью ходили в плену,

на заграждениях рвали шинели

и ненавидели эту войну.

Вот и пришли повидаться с родными,

кости да кожа, — покончив с войной,

передохнуть, — но стоят перед ними

земские деятели стеной.

Как монументы. Понятно заранее —

проповедь будет греметь свысока,

и благородное негодование хлынет,

не выдержав, с языка.

Их, расторопных, не ловят на слове,

как на горох боязливых язей, —

так начинается битва сословий

и пораженье народных друзей.

Земец недолго щебечет героем —

звякнули пламенные штыки,

встали напротив сомкнутым строем,