Стихотворения. Поэмы — страница 15 из 31

замерли заживо фронтовики.

Песни о родине льются и льются.

Надо ответное слово — и вот

слово встает: «По врагам революции,

взво-од…»

Что же? Последняя песенка спета,

дальше команда: «Отставить!» —

   как гром…

Кончилось лето. Кончилось лето —

в городе дует уже Октябрем.

1932

Семейный совет

Ночь, покрытая ярким лаком,

смотрит в горницу сквозь окно.

Там сидят мужики по лавкам —

все наряженные в сукно.

Самый старый, как стерва зол он,

горем в красном углу прижат —

руки, вымытые бензолом,

на коленях его лежат.

Ноги высохшие, как бревна,

лик от ужаса полосат,

и скоромное масло ровно

застывает на волосах.

А иконы темны, как уголь,

как прекрасная плоть земли,

и, усаженный в красный угол,

как икона, глава семьи.

И безмолвие дышит: нешто

все пропало? Скажи, судья…

И глядят на тебя с надеждой

сыновья и твои зятья.

Но от шороха иль от стука

все семейство встает твое,

и трепещется у приступка

в струнку замершее бабье.

И лампады большая плошка

закачается на цепях —

то ли ветер стучит в окошко,

то ли страх на твоих зубах.

И заросший, косой как заяц, твой

неприятный летает глаз:

— Пропадает мое хозяйство,

будь ты проклят, рабочий класс!

Только выйдем — и мы противу —

бить под душу и под ребро,

не достанется коллективу

нажитое мое добро.

Чтобы видел поганый ворог,

что копейка моя дорога,

чтобы мозга протухший творог

вылезал из башки врага…

И лица голубая опухоль

опадает и мякнет вмиг,

и кулак тяжелее обуха

бьет без промаха напрямик.

Младший сын вопрошает: «Тятя!»

Остальные молчат — сычи.

Подловить бы, сыскать бы татя,

что крадется к тебе в ночи.

Половицы трещат и гнутся —

поднимается старший сын:

—  Перебьем, передавим гнуса,

перед богом заслужим сим.

Так проходят минуты эти,

виснут руки, полны свинца,

и навытяжку встали дети —

сыновья своего отца.

А отец налетает зверем,

через голову хлещет тьма:

— Всё нарушим, сожжем, похерим —

скот, зерно и свои дома.

И навеки пойдем противу —

бить под душу и под ребро, —

не достанется коллективу

нажитое мое добро.

Не поверив ушам и глазу,

с печки бабка идет тоща,

в голос бабы завыли сразу,

задыхаясь и вереща.

Не закончена действом этим

повесть правильная моя,

самый старый отходит к детям —

дальше слово имею я.

Это наших ребят калеча,

труп завертывают в тряпье,

это рухнет на наши плечи

толщиною в кулак дубье.

И тогда, поджимая губы,

коренасты и широки,

поднимаются лесорубы,

землеробы и батраки.

Руки твердые, словно сучья,

камни, пламенная вода

обложили гнездо паучье,

и не вырваться никуда.

А ветра, грохоча и воя,

пролагают громаде след.

Скоро грянет начало боя.

Так идет на совет — Совет.

1932

Фронтовики

Ты запомни, друг мой ситный,

как, оружием звеня,

нам давали ужин сытный,

состоящий из огня.

Ловко пуля била, шельма, —

свет в очах моих померк,

только помню ус Вильгельма,

указующий наверх.

Неприятные вначале

испытали мы часы, —

как штыки тогда торчали

знаменитые усы.

Непогода дула злая,

в небе тучи велики,

во спасенье Николая

мы поперли на штыки.

Как бараны мы поперли

со стеснением в груди —

тонкий вой качался в горле,

офицеры позади…

Сиятельные мальчики полков

   его величества,

мундиры в лакированных и узеньких

   ремнях

увешаны медалями, ботфорты

   замшей вычистя,

как бы перед фотографом

   сидели на конях.

За неудобства мелкие в походе

   вроде простыни,

за волосок, не срезанный

   с напудренной щеки,

украшенные свежими на физии коростами

и синяками круглыми ходили денщики.

А что такое простыни? Мы простыней

   не видели,

нас накормили досыта похлебкой из огня,

шинель моя тяжелая, источенная

   гнидами, —

она и одеяло мне, она и простыня.

А письма невеселые мы получали

   с родины,

что наша участь скверная —

   ой-ой нехороша,

что мы сначала проданы, потом опять

   запроданы,

в конечном счете дешевы — не стоим

   ни гроша.

Что дома пища знатная —

   в муку осина смолота,

и здорово качало нас

   от этих новостей,

но ничего там не было — в России —

   кроме голода,

что шупальцы вытягивал

   из разных волостей.

А отдых в лучшем случае один —

   тифозный госпиталь,

где пациент блаженствует и ест

   на серебре, —

мы плюнули на родину и харкнули

   на господа,

и место наше верное нашли мы

   в Октябре.

Держава мать Российская,

   мы нахлебались дымного,

тебе за то почтение во век веков летит —

благодарим поклонами — и в первый раз

   у Зимнего

мы проявили маленький,

   но всё же аппетит.

Мясное было кушанье, а штык остер,

   как вилочка.

Свою качая родину, пошли фронтовики,

и пригодилась страшная

   и фронтовая выучка,

штыки четырехгранные…

Да здравствуют штыки!

<1933>

«Я замолчу, в любови разуверясь…»

Я замолчу, в любови разуверясь, —

она ушла по первому снежку,

она ушла —

какая чушь и ересь

в мою полезла смутную башку.

Хочу запеть,

но это словно прихоть,

я как не я, и всё на стороне, —

дымящаяся папироса, ты хоть

пойми меня и посоветуй мне.

Чтобы опять от этих неполадок,

как раньше, не смущаясь ни на миг,

я понял бы, что воздух этот сладок,

что я во тьме шагаю напрямик.

Что не пятнал я письма слезной жижей

и наволочек не кусал со зла,

что все равно мне, смуглой или рыжей,

ты, в общем счете подлая, была.

И попрощаюсь я с тобой поклоном.

Как хорошо тебе теперь одной —

на память мне флакон с одеколоном

и тюбики с помадою губной.

Мой стол увенчан лампою горбатой,

моя кровать на третьем этаже.

Чего еще? —

Мне только двадцать пятый,

мне хорошо и весело уже.

<1933>

«Мы хлеб солили крупной солью…»

Мы хлеб солили крупной солью,

и на ходу, легко дыша,

мы с этим хлебом ели сою

и пили воду из ковша.

И тучи мягкие летели

над переполненной рекой,

и в неуютной, злой постели

мы обретали свой покой.

Чтобы, когда с утра природа

воспрянет, мирна и ясна,

греметь водой водопровода,

смывая недостатки сна.

По комнате шагая с маху,

в два счета убирать кровать,

искать потертую рубаху

и басом песню напевать.

Тоска, себе могилу вырой —

я песню легкую завью,

над коммунальною квартирой

она подобна соловью.

Мне скажут черными словами,

отринув молодость мою,

что я с закрытыми глазами

шаманю и в ладоши бью.

Что научился только лгать

во имя оды и плаката, —

о том, что молодость богата,

без основанья полагать.

Но я вослед за песней ринусь,

могучей завистью влеком, —

со мной поет и дразнит примус

меня лиловым языком.

<1933>

Охота

Я, сказавший своими словами,

что ужасен синеющий лес,

что качается дрябло над нами

омертвелая кожа небес,

что, рыхлея, как манная каша,

мы забудем планиду свою,

что конечная станция наша —

это славная гибель в бою, —

я, мятущийся, потный и грязный

до предела, идя напролом,

замахнувшийся песней заразной,

как тупым суковатым колом, —

я иду под луною кривою,

что жестоко на землю косит,

над пропащей и желтой травою

светлой россыпью моросит.

И душа моя, скорбная видом,

постарела не по годам, —

я товарища в битве не выдам

и подругу свою не предам.

Пронесу отрицание тлена

по дороге, что мне дорога,

и уходит почти по колено

в золотистую глину нога.