Стихотворения. Поэмы — страница 18 из 31

Потом по улице под ручку

пошли и сын

и Громобой.

<1934>

Эдуарду Багрицкому

Так жили поэты.

А. Блок

Охотник, поэт, рыбовод…

А дым растекался по крышам,

И гнилью гусиных болот

С тобою мы сызнова дышим.

Ночного привала уют

И песня тебе не на диво…

В одесской пивной подают

С горохом багровое пиво,

И пена кипит на губе,

И между своими делами

В пивную приходят к тебе

И Тиль Уленшпигель и Ламме.

В подвале сыром и глухом,

Где слушают скрипку дрянную,

Один закричал петухом,

Другой заказал отбивную,

А третий — большой и седой —

Сказал:

— Погодите с едой.

Не мясом единственным сыты

Мы с вами, друзья одесситы,

На вас напоследок взгляну.

Я завтра иду на войну

С бандитами, с батькой Махною…

Я, может, уже не спою

Ах, Черному, злому, ах, морю

Веселую песню мою…

Один огорчился простак

И вытер ненужные слезы…

Другой улыбнулся:

— Коль так,

Багрицкий, да здравствуют гёзы! —

А третий, ремнями звеня,

Уходит, седея, как соболь,

И на ночь копыто коня

Он щепочкой чистит особой.

Ложись на тачанку.

И вся

Четверка коней вороная,

Тачанку по ветру неся,

Копытами пыль подминая,

Несет партизана во тьму,

Храпя и вздыхая сердито,

И чудится ночью ему

Расстрел Опанаса-бандита…

Охотник, поэт, рыбовод…

А дым растекался по крышам,

К гнилью гусиных болот

С тобою мы сызнова дышим.

И молодость — горькой и злой

Кидается, бьется по жилам,

По Черному морю и в бой —

Чем радовался и жил он.

Ты песни такой не отдашь,

Товарищ прекрасной породы.

Приходят к нему на этаж

Механики и рыбоводы,

Поэты идут гуртом

К большому, седому, как заметь,

Садятся кругом — потом

Приходят стихи на память.

Хозяин сидит у стены,

Вдыхая дымок от астмы,

Как некогда дым войны,

Тяжелый, густой, опасный.

Аквариумы во мглу

Текут зеленым окружьем,

Двустволки стоят в углу —

Центрального боя ружья.

Серебряная ножна

Кавалерийской сабли,

И тут же начнет меж нас

Его подмосковный зяблик.

И осени дальней цвесть,

И рыбам плескаться дружно,

И все в этой комнате есть,

Что только поэтам нужно.

Охотник, поэт, рыбовод,

Венками себя украся,

В гробу по Москве плывет,

Как по морю на баркасе.

И зяблик летит у плеча

За мертвым поэтом в погоне.

И сзади идут фырча

Кавалерийские кони.

И Ламме — толстяк и простак —

Стирает последние слезы,

Свистит Уленшпигель: коль так,

Багрицкий, да здравствуют гёзы…

И снова, не помнящий зла,

Рассвет поднимается ярок,

У моего стола

Двустволка — его подарок.

Разрезали воду ужи

Озер полноводных и синих.

И я приготовил пыжи

И мелкую дробь — бекасинник, —

Вставай же скорее,

Вставай

И руку на жизнь подавай.

2 марта 1934

Соловьиха

У меня к тебе дела такого рода,

что уйдет на разговоры вечер весь, —

затвори свои тесовые ворота

и плотней холстиной окна занавесь.

Чтобы шли подруги мимо,

парни мимо

и гадали бы и пели бы скорбя:

— Что не вышла под окошко, Серафима?

Серафима, больно скучно без тебя…

Чтобы самый ни на есть раскучерявый,

рвя по вороту рубахи алый шелк,

по селу Ивано-Марьину с оравой

мимо окон под гармонику прошел.

Он всё тенором,

всё тенором,

со злобой

запевал — рука протянута к ножу:

— Ты забудь меня, красавица,

попробуй…

Я тебе тогда такое покажу…

Если любишь хоть всего наполовину,

подожду тебя у крайнего окна,

постелю тебе пиджак на луговину

довоенного и тонкого сукна.

А земля дышала, грузная от жиру,

и от омута Соминого левей

соловьи сидели молча по ранжиру,

так что справа самый старый соловей.

Перед ним вода — зеленая, живая,

мимо заводей несется напролом —

он качается на ветке, прикрывая

соловьиху годовалую крылом.

И трава грозой весеннею измята,

дышит грузная и теплая земля,

голубые ходят в омуте сомята,

поларшинными усами шевеля.

А пиявки, раки ползают по илу,

много ужаса вода в себе таит —

щука — младшая сестрица крокодилу —

неживая возле берега стоит…

Соловьиха в тишине большой и душной…

Вдруг ударил золотистый вдалеке,

видно, злой и молодой и непослушный,

ей запел на соловьином языке:

— По лесам,

на пустырях

и на равнинах

не найти тебе прекраснее дружка —

принесу тебе яичек муравьиных,

нащиплю в постель я пуху из брюшка.

Мы постелем наше ложе над водою,

где шиповники все в рóзанах стоят,

мы помчимся над грозою, над бедою

и народим два десятка соловьят.

Не тебе прожить, без радости старея,

ты, залетная, ни разу не цвела,

вылетай же, молодая, поскорее

из-под старого и жесткого крыла.

И молчит она,

все в мире забывая, —

я за песней, как за гибелью, слежу…

Шаль накинута на плечи пуховая…

— Ты куда же, Серафима?

— Ухожу.

Кисти шали, словно перышки, расправя,

влюблена она,

красива,

нехитра —

улетела.

Я держать ее не вправе —

просижу я возле дома до утра.

Подожду, когда заря сверкнет

   по стеклам

золотая сгаснет песня соловья —

пусть придет она домой

с красивым,

с теплым —

меркнут глаз его татарских лезвия.

От нее и от него

пахнуло мятой,

он прощается

у крайнего окна,

и намок в росе

пиджак его измятый

довоенного и тонкого сукна.

5 апреля 1934

«Знакомят молодых и незнакомых…»

Знакомят молодых и незнакомых

в такую злую полночь соловьи,

и вот опять секретари в райкомах

поют переживания свои.

А под окном щебечут клен и ясень,

не понимающие директив,

и в легкий ветер, что проходит, ясен,

с гитарами кидается актив.

И девушку с косой тяжелой, русской

(а я за неразумную боюсь)

прельщают обстоятельной нагрузкой,

любовью, вовлечением в союз.

Она уходит с пионервожатым

на озеро — и песня перед ней…

Над озером склонясь, как над ушатом,

они глядят на пестрых окуней.

Как тесен мир.

Два с половиной метра

прекрасного прибрежного песка,

да птица серая, да посвист ветра,

да гнусная козявка у виска.

О чем же думать в полночь?

О потомках? О золоте?

О ломоте спинной?

И песня задыхается о том, как

забавно под серебряной луной…

Под серебряной луной, в голубом садочке,

над серебряной волной, на златом песочке

мы радуемся — мальчики — и плачем,

плывет любовь, воды не замутив,

но все-таки мы кое-что да значим,

секретари райкомов и актив.

Я буду жить до старости, до славы

и петь переживания свои,

как соловьи щебечут, многоглавы,

многоязыки, свищут соловьи.

9 апреля 1934

Открытие лета

Часу в седьмом утра, зевая,

спросонья подойду к окну —

сегодня середина мая,

я в лето окна распахну.

Особенно мне ветер дорог,

он раньше встал на полчаса

и хлопаньем оконных створок

и занавеской занялся.

Он от Елагина, от парка,

где весла гнутся от воды,

где лето надышало жарко

в деревья,

в песню

и пруды,

в песок, раскиданный по пляжу,

в гирлянд затейливую пряжу,

в желающие цвесть сады…

Оно приносит населенью

зеленые свои дары,

насквозь пропахшее сиренью,

сиреневое от жары,

и приглашает птичьим свистом

в огромные свои сады,

всё в новом,

ситцевом

и чистом,

и голубое от воды,

всё золотое,

расписное,

большое,

легкое,

лесное,

на гичке острой,

на траве,

на сквозняке,

на светлом зное

и в поднебесной синеве.

Я ошалел от гама, свиста

и песни, рвущейся к окну, —

рубаху тонкого батиста

сегодня я не застегну.

Весь в легком, словно в паутинах,

туда, где ветер над рекой, —

я парусиновый ботинок

шнурую быстрою рукой,

туда, где зеленеет заросль,

где полводы срезает парус,

где две беды,

как полбеды,

где лето кинулось в сады.

Я позвоню своей дивчине

4-20-22,

по вышесказанной причине

скорей

туда,

на Острова.

Вы понимаете? Природа,

уединенье в глубь аллей —

мои четыре бутерброда

ей слаще всяких шницелей.

Мне по-особенному дорог,

дороже всяческих наград

мой расписной,