Стихотворения. Поэмы — страница 23 из 31

и, тоскуя и любя,

каждый парень непрестанно

вспоминает про тебя.

Край зеленый,

край мой родный,

улетевшие года,

прямо со льду квас холодный,

родниковая вода.

Часто вижу я воочью

наши светлые края,

вспоминаю часто ночью —

где же Аннушка моя?

Где,

в каких туманах кроясь,

опадает наземь лес,

где твоя коса по пояс,

твой берестяной туес?

Мне недавно рассказали,

и прослушал я в тоске,

что видали на вокзале

нашу Аннушку в Москве.

Рассказали мне туманно,

что горда своей красой,

что осоку наша Анна

нынче косит не косой,

а машиною мудреной:

как машина побежит,

так за Анной пласт зеленый,

словно путь-тропа лежит.

Помнишь, Анна?

У кургана

ты совсем была не той.

Мне теперь сказали:

«Анна

носит орден золотой».

Анна, слушай:

тяжело мне,

я от вас теперь вдали,

ты меня хоть мельком вспомни

и посылку мне пришли.

Шли мы вместе,

шли мы в ногу,

я посылке буду рад —

запакуй туес в дорогу,

адресуй на Ленинград.

Очень тяжко расставаться,

но, тоскуя и скорбя,

я им буду любоваться,

вспоминая про тебя.

1936

Путь корабля

Хорошо запеть, влюбиться —

все печали далеки.

Рвутся с наших плеч, как птицы,

синие воротники.

Ты про то запой, гитара,

как от нашей от земли

на моря земного шара

отплывают корабли.

Нас мотает и бросает

зыбью грозной и рябой,

и летит волна косая,

дует ветер голубой.

Впереди морские дали,

кренит набок на бегу,

и остались наши крали

на далеком берегу.

Как у девушек бывает —

не всегда им быть одним,

к ним другие подплывают

и причаливают к ним.

Только, помнится, отчаен

при разлуке наш наказ —

мы вернемся,

и отчалят

очень многие от вас.

<1936>

Изгнание (1930)

Чего еще? Плохая шутка,

с тобою сыграна, Кощей,

и кожа кислая полушубка —

хранительница от дождей —

лежит на дряблом теле елкой,

засохшей, колкою, лесной,

и давит, сколотый приколкой,

рубахи ворот расписной.

А около тебя старуха,

сыны, зятья и деверя

послушно навострили ухо,

тебе про горе говоря.

А ты молчишь… На самом деле,

к чему пустая болтовня?

У вас всего-то, что надели,

выскакивая из огня.

И снес огонь родную кровлю —

торчит горелая труба,

золой и неповинной кровью —

покрыта прежняя тропа.

И не вернется больше слава,

когда твоя звенела рожь,

когда, под ноготь зажимая,

копил в кулак за грошем грош,

когда кругом ломали шапки,

а голь помыслить не могла

на вашу милость, словно шавки,

хрипя, брехать из-за угла.

И только в праздничной беседе,

запрятав глубоко вражду,

твои голодные соседи

тебе стонали про нужду.

И что же повелось веками,

как поступал тогда старик, —

муку давал пудовиками,

а брал за пуд десятерик.

Зато такое лишь приснится, —

землей равняло колеи,

когда летала колесница,

как у пророка Илии.

Дуга, бубенчиками смейся,

почтенье гните до земли:

сидит посереди семейства

в коляске голова семьи.

А сбоку, в сено оседая,

в пух разодетая жена,

и борода его седая

на животе распушена.

Копил, копил полжизни ровно,

но, знаменем подняв вражду,

соседи голые, как бревна,

уже не стонут про нужду.

И ходит беднота строптива

вокруг да около, в кольцо,

и вот дыханье коллектива

тебе ударило в лицо.

А ты одно: пускай за это

Советы жарит сатана…

И вот семейного совета

встает огромная стена.

Но если биться — надо биться,

и по стене ударь в упор,

и вот берет впотьмах убийца

огонь и злобу и топор.

Теперь стоит над пепелищем,

над кровью чистого коня —

не богачом уже, а нищим,

в чем только вышел из огня.

А утро близится — и скоро

и мы заявимся сюда, —

спасайся от суда мирского,

беги от страшного суда.

Сгибаясь от тоски и грусти,

и мести пронеся обет,

иди в леса, ломая грузди

себе на ужин и обед.

А слез неповторимых грозди

висят отнюдь не для красы,

и зубы ржавые, как гвозди,

прокусят губы и усы.

И всё лесами, вплоть до Волги,

ночами сквозь осенний гуд,

с тобою сыновья, как волки,

как волки рысью пробегут.

Недолговечна только слава

звериной, узенькой стези —

винтовка и обход —

облава, —

и вы, подбитые в грязи,

и взгляд последний полон злости

из-под сырых, тяжелых лбов, —

и тлеют в поле ваши кости

без погребения гробов.

<1936>

Котовский (Из поэмы)

Бессарабия, родина, мама.

Кишиневский уезд,

беднота и тюрьма

о тебе вспоминают упрямо,

через тюрьмы и аресты

прямо

ты прошел, словно буря сама.

Пусть тебя караулит доносчик,

надзиратели, сволочи, злы,

и смеются: попался, сыночек…

И, ржавея, гремят кандалы.

Ты, в глаза усмехнувшийся горю,

говоришь каторжанам-друзьям,

как помещики мучают, порют,

на конюшне терзают крестьян.

Ты рассказываешь про горе,

руки тянутся сразу к ножам.

Ты, огромный,

Котовский Григорий,

под начало берешь каторжан.

Избирают тебя атаманом

все отчаянные подряд, —

и пошли по ночам,

по туманам, —

твой — Котовского —

первый отряд,

и, могилу несчастиям вырыв,

зная —

бедным невмоготу,

ты деньгами панов и банкиров

одаряешь кругом бедноту.

Пятый год…

Это страх и смятенье

для помещиков,

вызов на бой.

Пугачева и Разина тени,

как легенды, летят за тобой.

Пятый год…

На засовы и ставни

запирается пан по домам,

и при слове «Котовский»

исправник задрожит и кричит:

— Атаман!

Все князья собираются вместе,

кое-где поднял вилы вассал…

Пятый год —

и тогда полицмейстер

так приметы твои описал:

«Про наружность — она молодая,

рослый,

якобы с доброй душой,

заикается,

но обладает

он ораторской силой большой.

И еще довожу настоящим —

к сожаленью, не в наших руках…

Симпатичен,

умен

и изящен,

говорит на пяти языках».

Где, отходную пану прокаркав,

сивый ворон летит в полутьме,

где жандармы,

пожары фольварков,

где мужик сам себе на уме,

где нужда в постоянной защите,

где расплата кнутом за труды,

там Григорий Котовский…

Ищите

там Котовского всюду следы.

Год шестой.

На одесском вокзале

конвоиры примкнули штыки,

опознали его —

и связали —

и на каторгу,

в рудники.

Много стен

и высоких и прочных,

за стеною —

болото,

тайга,

арестант-каторжаанин,

бессрочник,

ходит-думает:

«Надо в бега».

Скучно в шахте сырой молодому,

ходит-думает,

темный и злой:

«Хватит все-таки,

двину до дому —

семь годов просидел под землей».

И, отважный из самых отважных,

он однажды решился,

и вот

каторжанин сбежал.

Только стражник

в небо мучеником плывет.

Как ему полагалось по чину,

кровью грязною снег замочил,

принял ангельскую кончину

и на веки веков опочил.

А Котовский тайгою звериной

двадцать суток без устали шел,

был сугроб ему на ночь периной,

бел и холоден,

мягок,

тяжел.

Выли волки протяжно и робко,

но костер — замечательный страж.

Только сахар

и спичек коробка —

весь его арестантский багаж.

Бездорожье,

безмолвье мороза,

заморожено все добела,

на сибирском морозе береза,

хоть сильна,

да и то померла.

Где от холода схорониться?

Звери,

голод,

мороз,

воронье.

Но монгольская близко граница,

и Котовский дошел до нее.

Это силы и смелости проба,

все пошло как по маслу

на лад,

арестантская сброшена роба —

коты рваные,

серый халат.

…………

На свободе,

но черная,

злая,

встала туч грозовая стена,

и стена закружилась, пылая, —

год четырнадцатый.

Война.

<1936>

Дети

Припоминаю лес, кустарник,

незабываемый досель,

увеселенья дней базарных —

гармонию и карусель.

Как ворот у рубахи вышит —

звездою,

гладью

и крестом,

как кони пляшут,

кони пышут

и злятся на лугу пустом.

Мы бегали с бумажным змеем,

и учит плавать нас река,

еще бессильная рука,

и ничего мы не умеем.

Еще страшны пути земные,