Стихотворения. Поэмы. Пьесы — страница 39 из 47

{300}

Октябрьская поэма
1

Время —

     вещь

      необычайно длинная, —

были времена —

        прошли былинные.

Ни былин,

     ни эпосов,

         ни эпопей.

Телеграммой

      лети,

         строфа!

Воспаленной губой

         припади

            и попей

из реки

   по имени — «Факт».

Это время гудит

        телеграфной струной,

это

  сердце

     с правдой вдвоем.

Это было

     с бойцами,

         или страной,

или

  в сердце

      было

         в моем.

Я хочу,

   чтобы, с этою

         книгой побыв,

из квартирного

      мирка

шел опять

     на плечах

         пулеметной пальбы,

как штыком,

        строкой

         просверкав.

Чтоб из книги,

      через радость глаз,

от свидетеля

      счастливого, —

в мускулы

     усталые

        лилась

строящая

     и бунтующая сила.

Этот день

     воспевать

         никого не наймем.

Мы

  распнем

      карандаш на листе,

чтобы шелест страниц,

           как шелест знамен,

надо лбами

     годов

        шелестел.

2

«Кончайте войну!

        Довольно!

            Будет!

               В этом

                 голодном году —

невмоготу.

Врали:

   «народа —

        свобода,

            вперед,

               эпоха,

                  заря…» —

и зря.

Где

  земля,

     и где

      закон,

         чтобы землю

               выдать

                  к лету? —

Нету!

Что же

   дают

        за февраль,

         за работу,

              за то,

   что с фронтов

                  не бежишь? —

Шиш.

На шее

   кучей

      Гучковы,

           черти,

              министры,

                  Родзянки…

Мать их за ноги!

Власть

   к богатым

        рыло

            воротит —

               чего

                 подчиняться

                     ей?!.

Бей!!»

То громом,

     то шепотом

           этот ропот

сползал

   из Керенской

         тюрьмы-решета.

В деревни

     шел

      по травам и тропам,

в заводах

     сталью зубов скрежетал.

Чужие

   партии

      бросали швырком.

— На что им

      сбор

        болтунов

            дался?! —

И отдавали

     большевикам

гроши,

   и силы,

      и голоса.

До самой

     мужичьей

         земляной башки

докатывалась слава, —

           лилась

              и слыла,

что есть

   за мужиков

        какие-то

            «большаки»

— у-у-у!

      Сила! —

3

Царям

   дворец

      построил Растрелли.

Цари рождались,

        жили,

           старели.

Дворец

   не думал

        о вертлявом постреле,

не гадал,

   что в кровати,

           царицам вверенной,

раскинется

     какой-то

         присяжный поверенный.{301}

От орлов,

     от власти,

         одеял

            и кружевца

голова

   присяжного поверенного

              кружится.

Забывши

     и классы

         и партии{302},

идет

   на дежурную речь.

Глаза

   у него

      бонапартьи

и цвета

   защитного

        френч.

Слова и слова.

      Огнесловая лава.

Болтает

   сорокой радостной.

Он сам

   опьянен

        своею славой

пьяней,

   чем сорокаградусной.

Слушайте,

     пока не устанете,

как щебечет

     иной адъютантик:

«Такие случаи были —

он едет

   в автомобиле.

Узнавши,

     кто

      и который, —

толпа

   распрягла моторы!

Взамен

   лошадиной силы

сама

  на руках носила!»

В аплодисментном

           плеске

премьер

   проплывает

         над Невским,

и дамы,

   и дети-пузанчики

кидают

   цветы и розанчики.

Если ж

   с безработы

         загрустится

сам

  себя

     уверенно и быстро

назначает —

      то военным,

            то юстиции,

то каким-нибудь

        еще

         министром.

И вновь

   возвращается,

         сказанув,

ворочать дела

      и вертеть казну.

Подмахивает подписи

         достойно

              и старательно.

«Аграрные?

     Беспорядки?

           Ряд?

Пошлите,

     этот,

      как его, —

            карательный

отряд!

Ленин?

   Большевики?

         Арестуйте и выловите!

Что?

  Не дают?

      Не слышу без очков.

Кстати…

      об его превосходительстве…

                 Корнилове…

Нельзя ли

     сговориться

         сюда

            казачков?!.

Их величество?

        Знаю.

         Ну да!..

И руку жал.

     Какая ерунда!

Императора?

      На воду?

           И черную корку?

При чем тут Совет?

         Приказываю

               туда,

в Лондон,

     к королю Георгу{303}».

Пришит к истории,

        пронумерован

                 и скреплен.

и его

   рисуют —

        и Бродский и Репин.

4

Петербургские окна.

         Синё и темно.

Город

   сном

     и покоем скован.

НО

не спит

   мадам Кускова{304}.

Любовь

   и страсть вернулись к старушке.

Кровать

   и мечты

        розоватит восток.

Ее

  волос

     пожелтелые стружки

причудливо

        склеил

           слезливый восторг.

С чего это

     девушка

        сохнет и вянет?

Молчит…

     но чувство,

         видать, велико.

Ее

  утешает

     усастая няня,

видавшая виды, —

           Пе Эн Милюков.

«Не спится, няня…

         Здесь так душно…

Открой окно

      да сядь ко мне».

— Кускова,

     что с тобой? —

            «Мне скушно…

Поговорим о старине».

— О чем, Кускова?

           Я,

         бывало,

хранила

   в памяти

        немало

старинных былей,

        небылиц —

и про царей

        и про цариц.

И я б,

      с моим умишкой хилым, —

короновала б

      Михаила{305}

Чем брать

     династию

         чужую…

Да ты

   не слушаешь меня?! —

«Ах, няня, няня,

          я тоскую.

Мне тошно, милая моя.

Я плакать,

     я рыдать готова…»

— Господь помилуй

         и спаси…

Чего ты хочешь?

        Попроси.

Чтобы тебе

     на нас

        не дуться,

дадим свобод

      и конституций…

Дай

  окроплю

      речей водою

горящий бунт… —

        «Я не больна.

Я…

  знаешь, няня…

        влюблена…»

— Дитя мое,

         господь с тобою! —

И Милюков

        ее

       с мольбой

крестил

   профессорской рукой.

— Оставь, Кускова,

         в наши лета

любить

   задаром

        смысла нету. —

«Я влюблена», —

        шептала

            снова

в ушко

   профессору

        она.

— Сердечный друг,

         ты нездорова. —

«Оставь меня,

      я влюблена».

— Кускова,

     нервы, —

         полечись ты… —

«Ах, няня,

     он

      такой речистый…

Ах, няня-няня!

      няня!

         Ах!

Его же ж

      носят на руках.

А как поет он

      про свободу…

Я с ним хочу, —

        не с ним,

            так в воду».

Старушка

     тычется в подушку,

и только слышно:

        «Саша! —

            Душка!»

Смахнувши

     слезы

        рукавом,

взревел усастый нянь:

         — В кого?

Да говори ты нараспашку! —

«В Керенского…»

        — В какого?

               В Сашку? —

И от признания

         такого

лицо

     расплылось

        Милюкова.

От счастия

     профессор ожил:

— Ну, это что ж —

           одно и то же!

При Николае

      и при Саше

мы

  сохраним доходы наши. —

Быть может,

        на брегах Невы