Стихотворения. Поэмы. Пьесы — страница 40 из 47

подобных

     дам

      видали вы?

5

Звякая

   шпорами

      довоенной выковки,

аксельбантами

      увешанные до пупов,

говорили —

      адъютант

           (в «Селекте» на Лиговке)

и штабс-капитан

        Попов.

«Господин адъютант,

         не возражайте,

               не дам, —

скажите,

      чего еще

        поджидаем мы?

Россию

   жиды

      продают жидам,

и кадровое

     офицерство

           уже под жидами!

Вы, конешно,

      профессор,

           либерал,

но казачество,

      пожалуйста,

            оставьте в покое.

Например,

     мое положенье беря,

это…

     черт его знает, что это такое!

Сегодня с денщиком:

         ору ему

            — эй,

наваксь

   щиблетину,

           чтоб видеть рыло в ней! —

И конешно —

      к матушке,

           а он меня

               к моей,

к матушке,

     к свет

        к Елизавете Кирилловне!»

«Нет,

     я не за монархию

            с коронами,

               с орлами,

НО

  для социализма

           нужен базис.

Сначала демократия,

         потом

            парламент.

Культура нужна.

      А мы —

           Азия-с!

Я даже —

     социалист.

         Но не граблю,

               не жгу.

Разве можно сразу?

         Конешно, нет!

Постепенно,

        понемногу,

             по вершочку,

               по шажку,

сегодня,

   завтра,

      через двадцать лет.

А эти?

   От Вильгельма кресты да ленты.

В Берлине

     выходили

         с билетом перронным.

Деньги

   штаба —

        шпионы и агенты{306}.

В Кресты бы

      тех,

        кто ездит в пломбированном!»

«С этим согласен,

        это конешно,

этой сволочи

      мало повешено».

«Ленина,

       который

        смуту сеет,

председателем,

      што ли,

            совета министров?

Что ты?!

      Рехнулась, старушка Рассея?

Касторки прими!

        Поправьсь!

            Выздоровь!

Офицерам —

      Суворова,

           Голенищева-Кутузова

благодаря

     политикам ловким

быть

   под началом

         Бронштейна бескартузого,

     какого-то

            бесштанного

                Лёвки?!

Дудки!

   С казачеством

         шутки плохи

повыпускаем

      им

        потроха…»

И все адъютант

         — ха да хи —

Попов

   — хи да ха. —

«Будьте дважды прокляты

              и трижды поколейте!

Господин адъютант,

         позвольте ухо:

их

  …ревосходительство

           …ерал

              Каледин,

с Дону,

   с плеточкой,

           извольте понюхать!

Его превосходительство…

           Да разве он один?!

Казачество кубанское,

         Днепр,

            Дон…»

И всё стаканами —

           дон и динь,

и шпорами —

      динь и дон.

Капитан

      упился, как сова.

Челядь

   чайники

        бесшумно подавала.

А в конце у Лиговки

         другие слова

подымались

        из подвалов.

«Я,

  товарищи, —

        из военной бюры.

Кончили заседание —

         тока-тока.

Вот тебе,

       к маузеру,

           двести бери,

а это —

   сто патронов

         к винтовкам.

Пока

     соглашатели

        замазывали рты,

подходит

     казатчина

         и самокатчина.

Приказано

     питерцам

         идти на фронты,

а сюда

   направляют

           с Гатчины.

Вам,

  которые

      с Выборгской стороны,

вам

  заходить

      с моста Литейного.

В сумерках,

     тоньше

        дискантовой струны,

не галдеть

     и не делать

         заведенья питейного.

Я

 за Лашевичем{307}

         беру телефон, —

не задушим,

        так нас задушат.

Или

  возьму телефон,

         или вон

из тела

   пролетарскую душу.

Сам

     приехал,

      в пальтишке рваном, —

ходит,

   никем не опознан.

Сегодня,

     говорит,

         подыматься рано.

А послезавтра —

        поздно.

Завтра, значит.

      Ну, не сдобровать им!

Быть

     Керенскому

        биту и ободрану!

Уж мы

   подымем

          с царёвой кровати

эту

  самую

       Александру Федоровну{308}».

6

Дул,

  как всегда,

      октябрь

         ветрами,

как дуют

      при капитализме.

За Троицкий

         дули

        авто и трамы,

обычные

     рельсы

        вызмеив.

Под мостом

       Нева-река,

по Неве

   плывут кронштадтцы…

От винтовок говорка

скоро

      Зимнему шататься.

В бешеном автомобиле,

           покрышки сбивши,

тихий,

   вроде

      упакованной трубы,

за Гатчину,

     забившись,

         улепетывал бывший —

«В рог,

   в бараний!

        Взбунтовавшиеся рабы!..»

Видят

   редких звезд глаза,

окружая

      Зимний

        в кольца,

по Мильонной

      из казарм

надвигаются кексгольмцы.

А в Смольном,

      в думах

            о битве и войске,

Ильич

   гримированный

           мечет шажки,

да перед картой

         Антонов с Подвойским{309}

втыкают

      в места атак

         флажки.

Лучше

   власть

      добром оставь,

никуда

   тебе

        не деться!

Ото всех

       идут

      застав

к Зимнему

     красногвардейцы.

Отряды рабочих,

        матросов,

            голи. —

дошли,

   штыком домерцав,

как будто

     руки

      сошлись на горле,

холёном

      горле

      дворца.

Две тени встало.

        Огромных и шатких.

Сдвинулись.

        Лоб о лоб.

И двор

   дворцовый

        руками решетки

стиснул

   торс

      толп.

Качались

     две

       огромных тени

от ветра

      и пуль скоростей, —

да пулеметы,

         будто

        хрустенье

ломаемых костей.

Серчают стоящие павловцы{310}.

«В политику…

      начали…

         баловаться…

Куда

   против нас

        бочкаревским дурам{311}?!

Приказывали б

      на штурм».

Но тень

   боролась,

        спутав лапы, —

и лап

     никто

     не разнимал и не рвал.

Не выдержав

      молчания,

           сдавался слабый —

уходил

   от испуга,

        от нерва.

Первым,

   боязнью одолен,

снялся

   бабий батальон.

Окно Главполитпросвета № 17 (фрагмент)

Ушли с батарей

         к одиннадцати

михайловцы или константиновцы{312}

А Керенский —

        спрятался,

            попробуй                 вымань его!

Задумывалась

      казачья башка.

И

 редели

      защитники Зимнего,

как зубья

      у гребешка.

И долго

   длилось

         это молчанье,

молчанье надежд

        и молчанье отчаянья.

А в Зимнем,

        в мягких мебелях

с бронзовыми выкрутами,

сидят

     министры

      в меди блях,

и пахнет

      гладко выбритыми.

На них не глядят

        и их не слушают —

они

  у штыков в лесу.

Они

  упадут

     переспевшей грушею,

как только

     их

      потрясут.

Голос — редок.

Шепотом,

     знаками.

— Керенский где-то? —

— Он?

   За казаками. —

И снова молча.

И только

      под вечер:

— Где Прокопович{313}? —

— Нет Прокоповича. —

А из-за Николаевского

чугунного моста,

как смерть,

     глядит

        неласковая

Аврорьих

     башен

        сталь.

И вот

   высоко

      над воротником

поднялось

     лицо Коновалова{314}.

Шум,

     который