Стихотворения Поэмы Проза — страница 123 из 158

но ходил из угла в угол. О чем он тогда думал? Господь его ведает! В классе он никогда не садился ни на стул, ни на кафедру. Если кого-нибудь вызывал он к доске делать задачу, то не иначе, как кивком головы или мимоходом, манием своего длинного, худого пальца. Заслыша звонок, он отмечал в геометрии новую задачу или в физике новую страницу для выучки.

   Ни у кого не было так легко ничего не знать и прекрасно отвечать уроки, как у этого Ставрова. Ученик, вызванный к доске, мог до самого конца вырисовывать мелом круг, стирать его и опять вырисовывать, словом, медлить,-- или делать задачу по записочке, переданной ему кем-либо из товарищей. Ставров никогда не оборачивался. Бывало, из физики я так отвечал ему урок свой: держась обеими руками за раскрытую книгу, я приподнимал ее, когда он проходил мимо, и за его спиной читал по книге то, что следует, слово в слово. И все так делали, и он ни разу этого не заметил. Раз я был виновником его гнева и трепки одного из моих сотоварищей. Бог знает, почему вдруг вздумалось мне как бы скандировать шаги его, повторяя за каждым его шагом:


   Ходи браво,

   Ходи -- ну!

   Ну, ну, ну, ну, ну!

   Ходи браво...

   Ходи -- ну!


   Это подслушал мой сосед, поляк Дембинский, сын рязанского почтмейстера, и, едва удерживая смех свой, стал за мной повторять "ходи браво". Смех постепенно сообщился всему классу. Я сам чуть не умер со смеху. Один из нас не утерпел и фыркнул. Ставров дрогнул, вытянулся, как журавль, подошел к фыркнувшему и вцепился в его волосы. "Ты чему, негодяй, ты чему, мерзавец, смеешься, а! Как ты смеешь смеяться, а?" Ставров бледнел от гнева, и глаза его сверкали, как угли.

   Странный был это учитель. Казалось бы, при таком преподавании математики из нас никто бы не знал ее, но призванные к ней, как, например, Ершов, и после такого ученья, в университете заявил себя таким сильным математиком, что я не раз во дни моего студенчества слыхал, что им гордится профессор Перевощиков и что ему прочат кафедру высшей алгебры. Был ли он потом где-нибудь профессором -- не знаю.

   Знаю только про себя, что когда Ставров стушевался (а может быть, и умер) и когда из Москвы явился новый учитель Егоров, я не был готов понимать его. Явились новые учебники (Перевощикова) и новый метод преподавания. Он сам первый выходил к доске и с мелом в руке пояснял и писал те формулы, которые мы должны были запомнить.

   Я был одним из самых плохих учеников, хотя и умел решать уравнения 1-й и 2-й степени, но меня выручала физическая география. Егоров стал читать ее пространно и вдаваясь в астрономию. Он читал этот предмет, как читают лекции, и вместо того, чтобы спрашивать урок, задавал нам письменную работу, то есть мы должны были написать все выслушанное и на просмотр подавать ему. Его заметно удивляло, что мои записки были самые полные. Этот предмет интересовал меня, к тому же в библиотеке дяди нашлась одна книга, довольно подробно излагающая науку о звездах; правда, книга старинного покроя, но все же я мог при ее посредстве пополнять мои сведения. Чертить же карты сравнительной величины солнца и планет, их расстояния, фазисы луны, орбиты комет и т. п. было для меня наслаждением. И не странно ли? Я забыл тройное правило, я бы не мог сделать ни одной сколько-нибудь сложной арифметической задачи, а понимал параллаксы, умел вычислять высоту треугольника по двум данным угла и из математической географии постоянно получал полный балл пять.

   Между предметами гимназического преподавания была и естественная история, то есть краткая минералогия, ботаника и зоология. Предмет этот как-то появился и затем исчез. Может быть, после гимназической реформы он был устранен. Но так как я, вероятно, вступил в гимназию еще за год или за два до реформы, то помню одного чудака учителя, пожилого, темнолицего, с торчащими вокруг головы темными волосами, в очках и в классе сосущего не то леденец, не то лакрицу от кашля. Очень хорошо помню его серьезную темную физиономию и не помню его фамилии. Кажется, его фамилия была Воздвиженский; но это только кажется... в этом я не уверен... Заглавия книги с разрисованными таблицами в конце, которая служила нам руководством, я также не помню. Но раз я подал учителю тетрадку с своими собственными рисунками минералов и показал ему тетрадь с сухими цветами и травами, которые я собирал и вставлял в прорезы бумаги, и с тех пор заслужил его особое расположение. Он пригласил меня к себе в воскресенье, и когда я пришел к нему, принес мне какую-то книгу с рисунками, приготовил мне краски и кисти и заставил меня срисовывать, как теперь помню, фонтан минеральной воды, выбивавшийся из-под земли в виде кипятка.

   Моя попытка срисовать такой рисунок оказалась ниже всякой критики. Он сам взял кисть и стал поправлять.

   Затем я еще раз или два был у него и что-то рассматривал, не то раковины, не то окаменелости, и что-то прочитывал по его рекомендации; но что именно -- не помню.

   Он немного тратил слов, был порывисто-лаконичен, несколько даже грубоват; но почему-то очень полюбил меня. Если ему воображалось, что я со временем сделаюсь отчаянным натуралистом, то, к сожалению, я не оправдал надежд его.

   Всеобщую историю сначала читал у нас некто Тарасов, старик седой и плешивый, круглолицый, с большим и мягким подбородком (всегда, конечно, выбритым); старик такой добродушный, что никто его не боялся. Весь класс как-то сдержанно гудел, когда он садился на свое учительское место и начинал преподавать. Думаю, что еще никто таким сказочным тоном не читал историю.

   -- Ну вот,-- говорил он, приглаживая ладонью остатки волос своих, загнутых в виде тоненьких прядей с висков и затылка на лоснящуюся середину лысины,-- поехал Колумб открывать Америку. Ну вот, сел на корабль и поехал... Ехал, ехал -- много дней прошло -- не видать земли... Ну вот, что делать? -- не видать, да и только... Матросы бунтуют... дескать, вези нас назад, не то мы все погибнем... Что прикажете?.. Ну вот и говорит им Колумб: повремените маленько, коли через трое суток земля не покажется -- делайте со мною что хотите. А не прошло и суток, как с палубы раздался крик: "Земля, земля!"... Ну, значит, радость,-- кто богу молится от радости, кто к ногам Колумба припадает, руки его целуют.

   Вот в каком роде преподавал нам старик всеобщую историю.

   Я в это время возымел привычку в классе жевать бумагу. Заметил это Тарасов, и раз, прерывая рассказ свой, приговорил:

   -- А подайте Полонскому клочок сена, а то, что это он все жвачку свою жует.

   Весь класс загудел от смеха. Я покраснел, как рак, и перестал жевать бумагу.

   Но с переездом гимназии в другое помещение, кроме Егорова, появился и новый учитель истории. Это был некто Панютин, человек уже далеко не молодой, болезненный, с синеватыми жилками и сильною желтизной под большими выпуклыми глазами, и без ноги. Он ходил на костылях и на деревяшке. Когда мы его ожидали, далеко было слышно, как стучит в пол деревянная нога его. Отчего он был хром и имел такой жалостный вид -- этот вопрос никому из нас не приходил в голову. Весьма вероятно, что Панютин был просто образованный человек, бедный раненый офицер в отставке и получил место учителя истории не столько ради его сведений, сколько ради его беспомощного положения по протекции,-- тогда это случалось.

   Но каких бы он ни был сведений, преподавание истории пошло совершенно иначе, так как, заметно, он знал свой предмет и занимался им. Конечно, уроки задавались по книге, но рассказы его были серьезнее, так сказать, более походили на историю, чем россказни почтеннейшего Тарасова. Он так же, как и Егоров, задавал нам темы для писанья. Раз я подал ему одно сочинение, которое почему-то заканчивалось восклицанием: "И будет прахом прах!" По какому поводу, каким логическим путем я дошел до такого восклицания -- ей-ей, не помню, не только не помню, но даже и вообразить себе не могу; помню только, что этой фразой я сильно огорчил Панютина. "Ах!-- жаловался он мне,-- что это вы такое написали?! Помилуйте!.. Прах! -- почему же прах? Откуда вам пришло это в голову! Зачем такое разочарование, помилуйте!!"

   И право, слушая его, мне было совестно и стыдно, что написал я такую неподходящую, дикую фразу. Уж не было ли это сочинение на тему: что такое история, и не показалось ли мне, что современная нам историческая жизнь народов когда-нибудь дождется участи древних, полузабытых восточных царств, лежащих в развалинах, и что вся наша земная жизнь через тысячелетия окажется прахом. Не помню. Помню только одно: своим ранним пессимизмом я огорчил Панютина как человека нервного, впечатлительного и несомненно идеалиста.

   К чести его я должен сказать, что мое нелепое сочинение нисколько мне не повредило. Он продолжал относиться ко мне с прежнею добротой и прежним вниманием. Теперь в гимназии за такое сочинение наверно поставили бы единицу без всяких жалостных слов. Но Панютин, к счастью моему, за такие эксперименты никаких баллов никому не ставил. Может быть, он просто задавал свои темы только для того, чтобы лучше уловить нравственную физиономию учеников и степень их умственного развития. Словом, поступал не как ученый, а как человек просто гуманный и образованный.

   Пространный катехизис Филарета стал преподавать нам старший священник церкви "Николы Дворянского", отец Стефан. Уроки его почти ничем не отличались, но это был такой красавец, каких я редко встречал на веку своем, и у него был такой приятный тембр голоса, что его заслушивались, когда в церкви он читал Евангелие или пел молитвы своим тенором. Его походка, его темные вьющиеся волосы, его щегольская ряса, его манеры, его улыбка -- все изобличало в нем что-то в высшей степени уравновешенное. Между всеми рязанскими попами он был джентльмен в полном смысле этого слова. Во всей его натуре была какая-то своеобразная, неуловимая гармония. Любой художник почел бы за великое счастье списать с головы его голову пророка или апостола. Но тогда в Рязани не было никаких художников, а о фотографии даже и не гадал никто. Прихожане не только любили отца Стефана -- гордились им. Я тоже был его прихожанином и в то же время учеником по гимназии.