Стихотворения Поэмы Проза — страница 130 из 158

ко скрип перьев и ни малейшего шума. Некоторые из лекций, в особенности лекции Петра Григорьевича Редкина, который читал нам энциклопедию права, до такой степени возбуждали нас, что, несмотря на запрещение, молодежь рукоплескала профессору, когда он заканчивал свою лекцию.

   Не так было в те времена, когда профессора не имели на студентов ни малейшего влияния. Иногда зимой, когда лекции читались при свечах и лампах, вдруг все потухало, и аудитория погружалась в полный мрак. Школьные затеи были довольно часты. Так, иногда вдруг из отверстий, где помещались чернильницы, поднимались кверху зажженные восковые свечи, к немалому ужасу и удивлению профессоров. Вспоминали при мне как-то о Полежаеве. Рассказывали, что Полежаев отдал на рассмотрение какому-то профессору свои стихи. Возвращая эти стихи автору, профессор сказал: "Полежаев, от твоих стихов кабаком пахнет".-- "И немудрено,-- отвечал Полежаев,-- они целых две недели лежали у вас!"

   Из числа славянофилов, в том смысле, как понимали их Хомяков и Аксаков, я помню одного только Валуева, студента, подававшего большие надежды и рано погибшего от чахотки. Я уже тогда думал то, что и писал позднее в "Свежем предании":


             ...Пока

   Наш мужичок без языка,

   Славянофильство невозможно,

   И преждевременно, и ложно.


   Однажды у писателя А. Ф. Вельтмана встретил я очень красивого молодого человека с таким интеллигентным лицом, что в его уме нельзя было сомневаться. Мы были втроем, и, между прочим, я с большими похвалами отозвался о статье Герцена, напечанной под заглавием: "Дилетантизм в науке". Они засмеялись. "А вот перед вами и сам Герцен -- автор этой статьи",-- сказал мне Вельтман. Тогда никто и не предчувствовал заграничных статей этого самого Герцена.

   В начале одного лета отправился я на вакансии в Волоколамский уезд (Моск. губ.) в село Лотошино, к князю В. И. Мещерскому, по рекомендации Орлова, учить грамматике младших сыновей его (Ивана, Николая и Бориса).

   Князь Мещерский и княгиня Наталия Борисовна, жена его, и единственная дочь, княжна Елена принадлежали к самому высшему московскому обществу. В зимнее время жили они в собственном доме, близ Страстного монастыря; много гостей и родственников, приезжавших из Петербурга, посещало их гостиную. Мещерские были сродни Карамзиным, и молодые Карамзины, сыновья знаменитого историка, останавливались у них во флигеле.

   В их усадьбе застал я гувернера и учителя немецкого языка И. Б. Клепфера, еще далеко не старого немца, воспитанного на немецких классиках: Шиллере и Гете. Он переписывался с женой своей, оставшейся где-то в Пруссии, то есть посылал ей целые тетради и получал от нее рассуждения о второй части "Фауста"; помню, что, с помощью ученого Клепфера, я переводил лирические стихотворения Шиллера и Гете. Одно из тогдашних моих стихотворений -- "Арарат" было отвезено в Москву и появилось на страницах "Москвитянина" в 1841 году. "Москвитянин" был тогда единственным московским журналом. "Наблюдатель" же по недостатку средств прекратил свое существование. Он был, как видно, далеко не по плечу тогдашней публике за его поползновение философствовать. Помню, как остряк Д. Т. Ленский, актер, когда-то всем известный, автор водевилей, искусный куплетист и переводчик Беранже, в кофейной Бажанова взял в руку пустую бутылку выпитого шампанского и сказал:


   В смысле так не философском,

   С чем тебя сравняю я?

   В "Наблюдателе" московском --

   Философская статья!


   В эту кофейню заходил я также читать журналы и встречал там Щепкина, Живокини, молодого Садовского и др. Белинский, кажется, уже уехал тогда в Петербург и стал участвовать в "Отечественных записках" Краевского.

   Я совершенно забыл о существовании стихотворения "Арарат" и только на днях получил его из Москвы от Льва Ивановича Поливанова, причем прочел и вовсе не пожалел, что оно не вошло в общее собрание моих стихотворений. Вот вам небольшой образчик:


   Стою я, неприкосновенный,

   Уже пятидесятый век;

   Но вот от Запада, надменный,

   Пришел властитель человек,

   Потомок праведного Ноя --

   Везде: в краях полярных зим,

   В странах тропического зноя,

   Природа рабствует пред ним.

   Не верит он моим преданьям;

   Науке веру покорив,

   Весь предан мертвым изысканьям,

   Неутомим и горделив.

   Он не почтил моей святыни;

   Достиг, презрев мертвящий хлад,

   Венца.-- "Я без венца отныне",--

   Сказал -- и рухнул Арарат...

   И с древних стен Эчмиадзина,

   С дороги, где протянут вал,

   И с плоской кровли армянина

   Кричали: "Арарат упал!.."

   Казак на лошади крестился;

   Черкес коня остановлял;

   Еврей испуганно молился,

   Смотря, как легкий пар клубился

   Там, где гигант вчера стоял.

   И суеверно толковала

   Разноплеменная страна;

   И безотчетных дум полна,

   Народам что-то предрекала...


   И откуда я взял, что Арарат рухнул, после того, как нашлись смельчаки, которые взобрались на его вершину! Прочел ли я об этом где-нибудь или только слышал? Во всяком случае, факт этот не заслуживает доверия, и все стихотворение построено на фантазии, ничем не проверенной.

   Во время пребывания у князей Мещерских редко получал я письма, но одно из них, из Москвы, огорчило и потрясло меня: некто студент медицинского факультета Малич, греческого происхождения, писал мне на клочке бумаги, что остался без квартиры, ночует на бульварных скамейках и, умирая с голоду, гложет кости скелетов. Я немедленно послал ему все мое месячное жалованье, около пятидесяти рублей, и послал нарочно через руки одного близкого мне знакомого богатого человека Геннади, также греческого происхождения, чтоб он, получив эти деньги, выдал их М--чу (которому он протежировал) собственноручно; этим поступком мне хотелось уязвить его. Не доказывает ли это, что в те наивные годы моей юности я был гораздо лучше или добрее, чем во дни моего многоопытного мужества и суровой старости?

   Приближалась осень, но дни стояли теплые. 26-го августа был именинный день княгини: с утра приезжали соседи поздравлять ее. Был большой обеденный стол, наступил темный вечер, перед домом -- на широкой зеленой площадке, переполненной группами мужиков, баб и ребятишек, зажгли фейерверк, и вдруг одна ракета, вместо того, чтоб полететь вверх, полетела в сторону по направлению к деревне, зарылась в солому и подожгла кровлю. Через полчаса пылала почти что вся правая сторона деревни; народ бросился спасать свои пожитки; послышались стоны и вопли женщин; на пожаре распоряжался князь Борис Васильевич, старший сын хозяина. Застучали топоры, откуда-то прискакали какие-то пожарные с двумя трубами. Я видел, как обносили икону, и, когда возвращался в дом, меня поражала пустота ярко освещенных комнат; только одна княгиня, взволнованная, бледная, стояла на балконе. К утру пожар затих; дымились только обугленные остатки изб да торчали закоптелые печи. Князь обещал крестьянам на свой счет поставить новые каменные избы и сдержал свое слово. Вскоре после этого страшного события Клепфер и я с моими учениками выехали в Москву, но не прошло и двух недель, как они были обратно вызваны в Лотошино на панихиду или на похороны их матери: княгиня не вынесла такого потрясения, заболела горячкой и умерла.


IV

Графиня Растопчина и К. К. Павлова.-- А. И. Тургенев и А. Ф. Вельтман.-- Ап. Григорьев и Фет.-- Ю. Самарин.-- Лермонтов.

   В Москве я поселился на время в доме Мещерских; и тут впервые встретил я поэтессу графиню Растопчину. Она была еще молода, очень мила и красива. Меня попросили прочесть ей мое стихотворение "Ангел", и я прочел его.

   Из числа моих стихотворений наибольший успех выпал на долю моей фантазии "Солнце и Месяц", приноровленной к детскому возрасту: его заучивали наизусть, в особенности дети. Другая русская поэтесса, Каролина Карловна Павлова (урожденная Яниш), тоже знала его наизусть. Память ее была замечательная, и голова ее была чем-то вроде поэтической хрестоматии, не одних русских стихов, но и французских, и немецких, и английских. Муж ее, Н. Ф. Павлов, когда-то крепостной человек, вышел в люди тоже благодаря своим далеко не дюжинным способностям, конечно, женился он по расчету, так как девица Яниш была очень богата, но не хороша собой и старообразна. Книжка, изданная Павловым под заглавием "Три повести", имела успех благодаря своей тенденции или тонкому намеку на ненормальность и безвыходность положения для всякого сколько-нибудь способного человека, состоящего в полном рабстве и зависимости от господ своих. У Павловых впервые встретился я с Юрием Самариным. Он был очень молод и смешил хозяйку; но я не смеялся, так как не понимал его и не знал, кого он так мастерски передразнивает. Самарин среди дам и светского общества был далеко не таков, каким я встречал его в обществе Хомякова, Погодина, Грановского, Чаадаева и др. Тогда как Конст. Аксаков, наоборот, где бы он ни был, был постоянно один и тот же: горячо стоял за свои убеждения и был беспощаден. Не могу забыть, как в гостиной Ховриной он провозгласил, что брак не должен быть по любви и как я мысленно не соглашался с ним. У Павловых же впервые познакомился я с Ал. Ив. Тургеневым, редким гостем, которому дозволено было побывать в Москве. Он постоянно жил в Париже, куда отправился незадолго до восшествия на престол Николая I, и был заподозрен в сношении с декабристами.

   В гостиную Павловых вошел он в шерстяном шарфе (дело было зимою). Это был старик, высокого роста, заметно привыкший ко всякому обществу; приехал он к Павловой спросить ее, когда он может прочесть ей отрывки из воспоминаний Шатобриана, которые, по его завещанию, не могли быть напечатаны раньше известного срока (не помню какого) после смерти его. Тургенев списал их в доме г-жи Рекамье и рукопись привез в Москву; он остался пить чай и был очень интересен; он был так любезен, что в своих санях довез меня до моей квартиры. С тех пор я уже и не видал его, и черты лиц