Стихотворения Поэмы Проза — страница 148 из 158

провождения времени.-- Вот главное содержание,-- и это была бы одна из самых трудных по исполнению повестей моих, так как ничего нет легче, как в таком сюжете переступить черту, отделяющую серьезное от смешного и пошлого, и ничего нет труднее, как изобразить любовь 50-летнего старика, достойного уважения, и изобразить так, чтоб это не было ни тривиально, ни сентиментально, а действовало бы на вас всею глубиной своей простоты и правды. Да, господа, это очень трудный сюжет...

   Но на большой террасе раздался звон призывного колокола, и все мы пошли в столовую обедать.


XIX

   И за обедом, и после обеда, вечером, Иван Сергеевич был говорлив и интересен по обыкновению.

   Вот что я помню из того, что в этот день говорилось:

   "Да,-- говорил Тургенев,-- смешное для одного народа вовсе не смешно для другого и наоборот. То, что смешит француза, англичанин выслушает равнодушно, даже не улыбнется; и то, отчего англичанин расхохочется, французу вовсе не покажется смешным

   Так, например, известный писатель Мериме знал по-русски и читал мне стихотворение Пушкина, которого он был великим поклонником:


   "Над Невою резво вьются

   Флаги пестрые судов..."


   И я не смеялся, хотя француз каждое слово произносил по-своему. Вообще дурной выговор и чужой язык нисколько не смешат русского человека. А раз Теккерей упросил меня прочесть ему что-нибудь по-русски. Я стал наизусть читать ему одно из самых музыкальных по стиху стихотворений Пушкина, и что же? Не успел я и десяти стихов прочесть, как Теккерей покатился от неудержимого смеха, так стал хохотать, что сконфузил своих дочерей. Звуки чужого языка были для него смешны.

   Раз я был у Карлейля. Надо вам сказать, что никто так не поражал меня своим образом мыслей, как этот Карлейль. Беспрекословное повиновение считал он лучшим качеством человека и говорил мне, что всякое слепо повинующееся своему монарху государство он считает лучше и счастливее Англии с ее свободой и конституцией. На мой вопрос, какого английского поэта он считает выше всех, он мне назвал одну посредственность, какого-то несчастного лирика, жившего в конце XVIII столетия, а о Байроне отозвался с пренебрежением. Затем он уверял меня, что Диккенс для англичан не имеет никакого значения, а нравится только иностранцам. Словом, много наговорил мне нелепостей непостижимых. Но когда я рассказал ему, что глаза мои страдают иногда темными пятнами -- mouches volantes {Летающие мушки, черные точки перед глазами (фр.).} -- и что однажды, на охоте, вдруг показалось мне, что что-то серое пробежало по лугу; я подумал: заяц, поднял ружье и непременно бы выстрелил, если бы сам не догадался, что это в глазу темная подвижная точка ввела меня в заблуждение.

   Выслушав это, Карлейль немного подумал и вдруг стал хохотать и долго никак не мог удержаться от хохота.-- Чего он смеется? Я сначала понять не мог -- ничего смешного в моем рассказе я даже не подозревал.

   -- Ха-ха-ха! -- завопил он, наконец,-- в свою собственную mouches volantes стрелять! в точку... в глазу... Ха-ха-ха!

   Тут только я догадался, чем я так рассмешил его. Ни русский, ни француз, ни немец ничего бы смешного не нашли в этом случае.

   То же можно сказать и про театр. Кривляка-актер, которого каждый немец и француз готовы освистать, забросать яблоками печеными, английскую толпу может привести в восторг неслыханный.

   Взгляд на нравственность тоже у каждого народа различный. То, что для русского возмутительно,-- для француза не только не возмутительно, но достойно всякого сочувствия, и наоборот,--возмутительное для француза нисколько не смутит русского человека.

   Раз, в Париже, давали одну пьесу (Тургенев назвал пьесу, но я не помню этого названия). Я, Флобер и другие из числа французских писателей собрались на эту пьесу взглянуть, так как она немало наделала шума: нравилась она и журналистам, и публике. Мы пошли, взяли места рядом и поместились в партере.

   Какое же увидел я действие? А вот какое... У одного негодяя была жена и двое детей -- сын и дочь. Негодяй муж не только прокутил все состояние жены, но на каждом шагу оскорблял ее, чуть не бил. Наконец потребовал развода -- separation de corps et de biens {раздела имущества между супругами (фр.).} (что, впрочем, нисколько не дает жене права выйти вторично замуж). Он остается в Париже кутить; она с детьми, на последние средства, уезжает, если не ошибаюсь, в Швейцарию. Там знакомится она с одним господином и, полюбив его, сходится с ним и почти что всю жизнь свою до старости считается его женой. Оба счастливы -- он трудится и заботится не только о ней, но и о ее детях: он их кормит, одевает, обувает, воспитывает. Они также смотрят на него как на родного отца и вырастают в той мысли, что они его дети. Наконец, сын становится взрослым юношей, сестра -- девушкой-невестой. В это время состарившийся настоящий муж узнает стороной, что жена его получает большое наследство. Проведав об этом, старый развратник, бесчестный и подлый во всех отношениях, задумывает из расчета опять сойтись с женой и с этой целью инкогнито приезжает в тот город, где живет брошенная им мать его детей.

   Прежде всего он знакомится с сыном и открывает ему, что он отец его. Сыну же и в голову не приходит спросить: отчего же, если он законный отец, он не жил с его матерью, и если он и сестра его -- его дети, то отчего, в продолжение стольких лет, он ни разу о них не позаботился? Он просто начинает мысленно упрекать свою мать и ненавидеть того, кто один дал ей покой и на свои средства воспитал его и сестру, как родных детей своих. И вот происходит следующая сцена. На сцене брат и сестра. Входит воспитавший их, друг их матери, и, по обыкновению здороваясь, как всегда, хочет прикоснуться губами к голове девушки, на которую с детства он привык смотреть, как на родную дочь.

   В эту минуту молодой человек хватает его за руку и отбрасывает его в сторону от сестры.

   -- Не осмеливайтесь прикасаться к сестре моей! -- выражает его негодующее, гневное лицо.-- Вы не имеете никакого права так фамильярно обходиться с ней!

   И весь театр рукоплещет, все в восторге, не от игры актера, а от такого благородного, прекрасного поступка молодого человека. Вижу, Флобер тоже хлопает с явным сочувствием к тому, что происходит на сцене.

   Когда мы вышли из театра, Флобер и все другие французы стали мне доказывать, что поступок молодого человека достоин всяческой похвалы и что поступок этот высоконравственный, так как чувство, которое сказалось в нем, поддерживает семейный принцип, или то, что называется: honneur de la famille {Честь семьи (фр.).}.

   И вот чуть ли не всю ночь я с ними спорил и доказывал противное, доказывал, что поступок этот омерзительный, что в нем нет главного чувства -- чувства справедливости, что если бы такая пьеса появилась на русской сцене -- автора не только ошикали, стали бы презирать, как человека, проповедующего неправду и безнравственность. Но, как я ни спорил, что ни говорил,-- они остались при своем мнении. Так мы и порешили, что русский и французский взгляд на то, что нравственно и безнравственно, что хорошо и дурно -- не один и тот же".

   Тут, кстати, припоминаю и рассказ Тургенева о том, как в одном высокоинтеллигентном французском обществе, где были одни мужчины, зашел разговор о женщинах. Разговор этот был настолько циничен, что я не могу здесь повторить его -- разве намекну. Они говорили, что у каждой женщины в некотором отношении есть своя особенная физиономия.

   -- Я этого не знаю,-- сказал Тургенев,-- никогда этого не наблюдал.

   Тогда один из присутствующих, а именно Альфонс Доде, наклонился к его уху и сказал ему полушепотом:

   -- Никогда, mon cher, вы в этом не признавайтесь, иначе вы покажетесь просто смешным,-- насмешите всех.

   Как один этот анекдот рисует нравы французского буржуазного общества! По мнению наиобразованнейших людей, не знать утонченностей разврата,-- значит, людей смешить.


XX

   2-го июля, вечером, Григорович и я покинули Спасское, опоздали на последний поезд и должны были переночевать во Мценске. На другой день, к вечеру, мы уже были в Москве. За сим на несколько дней я отправился на свою родину, в Рязань, где я не был лет около 30-ти. Дорожные встречи, разговоры в вагонах, Рязань, тот дом, где я жил после смерти моей матери, и тот сад, когда-то густой и тенистый, летний приют моего отрочества, а теперь -- неприглядный, крапивою заросший огород, с развешанным бельем по веревкам и покривившейся баней -- все это принадлежит к области моих личных воспоминаний, и стало быть, выходит из границ той задачи, которую я предположил себе. Разве об одном приходится упомянуть: в Рязани, от одной выдающейся особы, далеко не дюжинной, я выслушал самые ожесточенные нападки на Ивана Сергеевича Тургенева -- как на гордеца, ретрограда и фата. Даже как о литераторе и художнике отозвались о нем с глубоким презрением. Все, дескать, у него ложь, ложь и ложь, а его "Отцы и дети" -- это самое лживое, самое вредное произведение. Но доставалось на орехи не одному Тургеневу; Пушкин тоже был на самом дурном счету как сладенький певец ручек и ножек.

   Так интеллигенция милой моей родины оказалась ничуть не выше несчастной и давно уже забытой критики Антоновича о Тургеневе, или Писарева о Пушкине; но все это было любопытно.

   7-го июля я уже вернулся в Спасское, точно в родное, давно насиженное гнездо, к неизменно доброму и менее чем когда-нибудь заботящемуся о своей литературной славе Тургеневу.

   В мое отсутствие Тургенев продолжал рассказывать детям моим свои послеобеденные сказочки, которые он, так сказать, импровизировал. Первая сказка, при мне им придуманная, не займет и страницы печатной, так она была мала и так похожа на одно из его стихотворений в прозе. Вот она:


"Капля жизни

   У одного бедного мальчика заболели отец и мать; мальчик не знал, чем им помочь, и сокрушался.

   Однажды кто-то и говорит ему: есть одна пещера, и в этой пещере ежегодно в известный день на своде появляется капля, капля чудодейственной живой воды, и кто эту каплю проглотит, тот может исцелять не только недуги телесные, но и душевные немощи.