-- Куда вы? Куда вы?
-- Подальше от вас,-- отвечал я им под нос раздраженным голосом.
-- Хоть шинель-то наденьте, барин! -- сказал Михалыч.
-- Ах да! Вынеси мне в переднюю шинель.
Я воротился в переднюю и только что переступил порог, нос с носом столкнулся с моим дядюшкой; но или гнев его прошел сам собой, или слова мои его озадачили, или поступок мой испугал его, только с первого же взгляда на него я понял, что припадок гнева его миновал окончательно. Долго покачиваясь и посматривая на меня с каким-то кислым упреком, он стоял и не говорил ни слова.
Я стоял, потупя заплаканные глаза, и дрожал всем телом.
-- Ну, именно, -- говорил дядя тоном дружеского выговора,-- именно, дурак! Что я... тебе... разве... ну, где ухо?.. Кажи! Цело ли ухо?
И дядя мой собирался расхохотаться.
-- Вы не ухо, а меня обидели, -- сказал я, не поднимая глаз, и опять заплакал.
-- Ну, вздор! Ну, где я тебя обидел! Кажи! Где я тебя обидел? Ну, кажи!.. именно, я люблю тебя... именно...
-- Каких девчат я возил катать?.. Разве сестра моего друга девчонка? Разве доставить удовольствие бедному семейству грех? Разве...
И я опять не договорил, залившись слезами и в то же время внутренне торжествуя, потому что чувствовал уже в эту минуту свою победу над доброй душою моего слабого дядюшки.
Тут последовала сцена комически-трогательная. Мой дядя расплакался, охватил мою шею и начал целовать меня.
Сквозь слезы я стал смеяться и, совершенно разнежившись, приложился жаркими губами к той самой руке, которая за минуту чуть-чуть было не оторвала мне ухо.
Михалыч смотрел на эту сцену, посмеиваясь. Арина стала мне опять толковать про обед, но мне было не до обеда: мой аппетит прошел окончательно и возобновился только во время чая, почему я и съел в тот день за вечерним чаем чуть ли не целый хлеб.
Сцена за столом и приключение с ухом нимало, однако ж, не убедили меня в том, что я нисколько еще не похож не только на жениха, но даже далеко не взрослый и что, стало быть, любовь моя не что иное, как одна из тысячи ребяческих химер.
Если б в это время кто-нибудь постарался разочаровать меня,-- кто знает?-- быть может, я легко бы поддался влиянию дружеской, безобидной насмешки.
Будь я мальчиком большого света, девушка с мещанскими привычками, даже и в этом возрасте, не могла бы мне долго нравиться. Но разочаровать меня было некому. Дома я упорно хранил тайну. Правда, матушка неохотно стала отпускать меня к Хохлову и не раз начинала, заставая меня за книгами:
-- Ну, вот, это полезнее, чем...
И не договаривала, или:
-- Лучше бы ты урок учил, чем бог знает какими пустяками набивать себе голову: еще рано.
Что такое рано, -- я ее не спрашивал и как ни в чем не бывало молчал по-прежнему.
Но в годы нашего отрочества, в первую пору понимания романов и пробуждающихся чувств, есть ли возможность не отыскать себе какого-нибудь наперсника? Потребность высказаться давно меня мучила; она-то и заставила меня так проговориться перед старой няней. Скоро я нашел по себе друга, поверенного самых задушевных тайн моих, и, как увидим, я не обманулся в выборе.
Я проник, что Саша Красильский, один из моих товарищей, вполне поймет состояние души моей, вполне оценит такое верное, такое пламенное сердце. Это был, извольте видеть, предобренький, премечтательный мальчик, у него были кудреватые волосы, голубые задумчивые глазки и птичий носик. Любил он носить сюртучок с перехватом; даже купил ремень, чтоб перетягивать талию. Память у него была плохая, и вечно приходилось ему сидеть в классе с конца десятым, что отчасти благоприятствовало его артистическим наклонностям: на последней скамье, за тройным рядом спин, куда как удобно было ему рисовать картинки или из почтовой бумаги вырезать голубков. Бывало, придешь к нему на квартиру, вечно застанешь его в изорванном халатике, с засученными рукавами, с кисточкой в руках и раскрашенными губами от беспрестанного облизывания этой кисточки. Непременно, бывало, он кому-нибудь в альбом рисует или сидит в темном углу с гитарой и с чувством поет тоненьким голоском:
Вот, мчится тройка удалая!
Не дивитеся, друзья,
Что не раз
Между вас
На пиру веселом я
Призадумывался,
Наше знакомство началось довольно оригинально. В классе, во время какого-то урока, он через руки других прислал мне записочку. Записочка заключалась следующими виршами;
Я без друзей, родных, мне милых,
Так одинок, как сирота;
Без равных чувств ко мне любимых,
В душе живет одна мечта...
Я, как цветок, в глуши забытый,
Без теплоты родных лучей,
Осенним холодом убитый,
Угасну посреди степей.
Мне это показалось так хорошо и так чувствительно, что я... Я принялся было отвечать стихами. И в то самое время, когда учитель истории, проводя рукой по лысине и как будто поправляя на голове своей воображаемые волосы, рассказывал нам, как Кир взял Вавилон, я тщетно приискивал в голове своей рифмы и, вместо длинного ответа, успел написать только одну строчку;
Есть у тебя друг, ты не одинок, как сирота...
Так началась наша дружба. Боясь возбудить в Васе Хохлове ревность, я не говорил ему ни слова о том, что нашел себе нового друга... (а Вася, вероятно, и не подумал бы ревновать меня). По дороге в школу частенько стал я забегать к Красильскому, внутренно изумляться его талантам и завидовать, что у него нет ни дяди, ни дядьки, а есть только хозяин да хозяйка, которые живут у него за стеной и которым он платит пятнадцать рублей ассигнациями со столом, с чищением сапогов и с подметаньем комнаты.
Саша Красильский точно так же по вечерам стал навещать меня. У нас в доме все его полюбили. Моя няня Арина, бывало, им не нахвалится. Не прошло недели после нашего знакомства, как уже в одно прекрасное утро я зазвал его в свою комнату, под предлогом показать ему какую-то книгу с гравюрами, и, разлегшись на кровати, признался ему в своей любви к хорошенькой Хохловой, восторженно рассказал ему, как мы познакомились и что это за дивное создание! И что б такое я мог ему тогда рассказывать! Кажется, между мной и Груней решительно ничего не было, а помню, что я что-то такое долго, очень долго и с жаром рассказывал. Саша пожал мне руку и, в свою очередь, признался мне, что и он страдает, но когда я спросил его: кто она? он улыбнулся и, вместо всякого ответа, засучил себе левый рукав и, живо помню, показал мне на теле вырезанный до крови перочинным ножичком какой-то вензель.
Помню, как я удивлялся, как досадовал на себя, зачем, дескать, и я, дурак, не догадался сделать то же самое.
Итак, мой новый друг, вместо того чтоб вразумить и разочаровать меня, просто пристыдил меня своим вензелем.
-- Люби ее, дружище! Ты счастлив! Ты достоин этого... -- говорил он мне с чувством, потупив голубые задумчивые глаза свои,-- женись на ней и не спрашивай, по ком я тоскую. Когда-нибудь... о да, когда-нибудь я сам тебе все открою...
Можете вообразить, как мне все это приятно было слышать! я был радехонек, что нашел-таки по себе друга и товарища.
"Эх,-- думал я, бывало,-- зачем Хохловы не живут так же близко, как Саша Красильский!" До самой весны мне случалось редко бывать у них, что, однако ж, нисколько не уменьшило во мне моего к ним нежного расположения; напротив, в свободные часы мне было и не о чем, и не о ком больше мечтать, как только о Груне. Старших по классам уже занимали в это время другие мечты, увлекали другие надежды. Те уже готовились на отъезд в Москву к экзаменам, в университет, быть может, куда так не легко проникнуть и где обитает сама человеческая мудрость, наставница смертных, обложенная фолиантами, на лексиконах восседающая!..
Великий пост приближался к концу: наступила страстная неделя. Помню, как у нас дома делали пасху и какой великолепный кулич накануне праздника принесла нам кума, жена какого-то хлебника. Помню, как Арина, сидя перед печью, красила яйца то в сандале, то в луковой шелухе, от чего деревянной ложкой вынутые яйца из белых делались то красными, то желто-бурыми.
В великую полночь, с первым ударом в колокол, Михалыч пришел разбудить меня; я спросонья посмотрел в темное окно, увидел на колокольне плошки и засуетился. Меня на дрожках повезли к заутрене.
На другой день я спал часов до десяти. Потом разговелся, напился чаю со сливками и без оглядки побежал к Хохловым. Арине на всякий случай я сказал, что иду поздравить учителя (чтоб не лгать в этом возрасте, поверьте мне, добрые читатели, нужно иметь необычайно умных и осторожных родителей; вспомните то время, когда вы только что впервые почуяли себя вне надзора: не было ли и с вами чего-нибудь подобного?). Итак, сказав на всякий случай, что я иду поздравить наставников, я чуть было не опрокинул самовар в сенях заветного домика и вошел в комнату, где в углу стоял стол, накрытый скатертью и уставленный тарелками с пасхой, крашеными яйцами и графином водки.
-- Где Вася? -- спросил я работницу, которая сидела на лавке в новом ситцевом с цветами фартуке.
-- А никого дома нету,-- отвечала она, посолив только что облупленное яичко, и встала.
-- А где же они?
Работница взяла с тарелки крашеное яичко, толстыми руками вытерла себе масленые губы и сказала мне:
-- Христос воскрес! Мы похристосовались.
-- А они у обедни, не приходили, вишь! Должно быть, еще служба не кончилась,-- сказала работница.
-- Где? -- спросил я нетерпеливо, заглянув в окно, выходящее на двор, потому что показалось мне, кто-то идет в комнату.
-- А должно быть, у Кладбищенской,-- отвечала работница и, раскачиваясь, проворно вышла в сени, потому что ей показалось, будто самовар утек.
Я надел фуражку, выбежал за ворота и посмотрел в поле. Праздничный трезвон над могилами отвечал отдаленному гулу соборного колокола. Поздняя обедня только что кончилась. Через поле двигались пестрые кучи народа, выбирая тропинки, просушенные весенним ветром; утреннее солнце светило сквозь белое, тонкое, как флер, облако и само как будто таяло и расплывалось вместе с этим облаком.