Боже мой! Как мне хотелось молиться, усердно молиться за счастье кузины! Как я упрекал себя за рассеянность и праздность мыслей, невольно любуясь ее стройной и белой шейкой! Какой-то Скандинавцев беспрестанно приходил мне в голову; среди небольшого количества господ, отличающихся от толпы стрижеными волосами и бритыми подбородками, я не раз принимался отыскивать такую физиономию, которая, по моим понятиям, могла бы идти к Скандинавцеву. Думал ли простодушный Демьян, что слова его затронут во мне и любопытство, и даже что-то вроде ревности, хоть я вовсе не был, как говорится, влюблен; но у мальчиков так же, как и у девиц, всякое чувство имеет свою собственную зависть.
Обедня кончилась.
Катя пригласила меня к себе кофе пить. Аграфена Степановна пригласила ее к себе в линейку.
-- Лиза, что же ты у меня так давно не была?-- сказала Катиш моей кузине.
-- Бабушка не пускает,-- отвечала она вслух.
Я, как вежливый кавалер, всех подсадил в экипаж, начиная с Аграфены Степановны.
-- Ну, а вам теперь места нет,-- сказала она мне, усевшись и помигав глазами.-- Не хотел тогда с нами, и теперь идите пешком.
-- Я люблю пешком,-- отвечал я весело, размахивая по воздуху картузом,-- я пешком люблю.
И мне стало грустно, когда линейка двинулась и подняла над полем клубы пыли, ветром относимой в сторону.
"За что,-- думал я,-- попал я вдруг в такую немилость! неужели думает она обо мне так дурно, так дурно, что нельзя хуже и выдумать!"
Чтоб утешиться, я пошел искать развлечения под кровлей веселенькой Кати. Дойдя до края нашей деревни, я увидал ее бревенчатый, соломой крытый домик и вспомнил ее приглашение.
-- Зайдите, сударь! Зайдите!-- сказал Демьян.-- Люди добрые, сударь!
Я вошел в отворенные настежь двери сперва в сени, потом в низенькую переднюю с маленькими висячими часами на стене и с горшком бальзамина на окне и потом в комнату, в которой половина стенки потолка была закутана в сумерки. Ставень одного окна была затворена, и запах какой-то мази неприятно щекотал ноздри того, кто входил туда прямо со свежего воздуха.
Представьте себе толстого, пузатого старика в колпаке, с носом в виде сливы, страждующего какими-то опухолями и одышкой, лежащего на постланном диване и прикрытого частью халатом, частью одеялом, частью клетчатым носовым платком от мух,-- представьте себе такого больного, который, сняв с лица платок, никем не предупрежденный, увидал пред собой личность, ему совершенно незнакомую. Мы взаимно друг друга испугались, он меня, а я его, наконец, я шаркнул ногой и отрекомендовался. Больной вежливо поднял колпак, приподнялся на подушках и стал извиняться прерывающимся сиплым голосом:
-- Извините, по великодушию, не знал, застаете меня -- лежу -- болен...
Я сказал, что меня пригласила к себе Катерина Кузьминишна, сказал, где я с ней познакомился и проч.
-- У обедни, сударь; скоро будет... повремените!.. Вот, не встаю почти, разве-разве на минуточку пройдусь по комнате... Очень обязан... очень обязан... Старик вот лежит... старику скучно, тяжело, духота, окна поднять некому...
Я поднял окно и оттолкнул ставень. В комнате стало светлее.
-- Одолжили, сударь, одолжили! Позвольте покороче познакомиться (он протянул мне руку, до которой я слегка дотронулся, и сел подле него на стул). Очень рад, сударь! Вижу теперь, с кем имею дело... очень, очень рад, что имею честь с вами познакомиться.
В эту минуту, пошаркивая ногами, толстенькая Катя ввалилась в комнату; двери, как я уже сказал, до самой улицы были все настежь.
-- А!-- сказала она, увидав меня и протягивая руку,-- гордец! насилу-то зашли.
Она сняла шляпку и повесила ее подле зеркальца на гвоздик. Зеркальце с полинялыми золотыми гвоздочками на углах темной рамы, с большим, как кажется, удовольствием отразило в себе ее беззаботное личико...
-- Я думал, что вы уже давно здесь,-- сказал я.
-- Да меня завезли туда,-- отвечала Катя.
-- Я боюсь, что я обеспокоил вашего папеньку.
-- Одолжили, сударь! -- отозвался больной,-- одолжили. Ка-а-тя! извинись!.. Я... здоров... здоров... а лежу... извинись, Катя! Где мои сапоги? Я, сударь, здоров... сейчас оденусь... сейчас, сударь,-- говорил он, задыхаясь и нетерпеливо двигаясь всем туловищем своим.
-- Да полно тебе, папа! Что за церемонии? Лежи, сделай милость! Вот... вздумал одеваться... я не знаю, где и сапоги-то твои!..-- сказала Катя, с участием подходя к отцу.-- Да я бы и не позвала его, кабы нужно было тебе вставать да одеваться.
-- Катя, Катя, Катя! Ты меня обижаешь,-- простонал старик, ложась на спину и покорно складывая руки.
-- Чем же тебя обижаю? Ну, чем?
Больной опять поднялся.
-- Вот имею честь... рекомендовать... сударь... Утешенье, сударь... добрая девушка, сударь.
Больной опять лег. Катиш спросила меня на ухо, буду ли я кофе пить.
-- Буду,-- сказал я.
И она выкатилась вон из комнаты и через сени отправилась в кухню, где, вероятно, распорядилась насчет кофе, сливок, булок, а минут через пять, облизываясь, принесла оттуда банку с вареньем, в которой торчала чайная ложечка.
-- Нате вам пока варенья,-- сказала она и, зацепив полную ложку, понесла ее прямо ко мне в рот, закапала меня всего и расхохоталась.
-- Катя, оденусь... право оденусь!-- бормотал больной...
-- Пойдемте-ка лучше, чтоб его не беспокоить,-- сказала Катя, подмигнув мне глазом.
И, достав из кармана своего платья какое-то письмо, она, вероятно, нисколько не подозревая во мне опасного мальчика, не спеша спрятала его под чайницу на маленьком стуле. Я успел прочесть на адресе: "Г-ну Скандинавцеву", и спросил ее, покраснев по уши, с кем она перешлет это письмо.
-- А вы его разве знаете?-- спросила она, не смутившись, только внимательно на меня посмотрев.
-- Нет, не знаю.
-- Так почем же вы знаете?..
-- Катя... Катя!-- сказал больной с упреком, повернув голову,-- гость стоит... какая ты! Извините ее сударь... я лежу вот... я не лежал бы, оделся бы... знай я, что такой гость... Катя... бестолковая! Приглашай. Ах, какая же ты! Бьюсь, сударь, с ней! Бьюсь, каждый день бьюсь! Вот вы уж уходите... не умеет, сударь, принимать; извините, лежу...
Я стал прощаться с больным и осторожно пожал ему руку.
-- Гм! Что? -- произнес он, из-под приподнятого колпака устремив на дочь глаза свои, и когда мы вышли, он воротил ее из передней, и я слышал, как он стал, задыхаясь, говорить ей: -- Нехорошо, Катя, нехорошо! Невежливо! Не годится, Катя... надо знать... уметь... обращение... подумает... Бог знает, что подумают...
Катя не возражала; поцеловала его, поправила ему подушки и вышла на крыльцо.
-- Пойдемте,-- сказала она мне,-- в огород, там есть у забора скамеечка, там будем кофейничать.
-- Да в огороде жарко.
-- Э!.. растаете вы, что ли? жарко! ступайте, я сейчас распоряжусь.
Много болтали мы всякого вздору, когда уселись на скамеечке в небольшом капустном огороде, в тени того же самого домика.
Кухарка принесла нам на подносе кофейник, чашки, сливочник и два ломтя белого домашнего хлеба. Я заговорил о Скандинавцеве, сказал, что этот человек меня интересует, и услыхал от Катиш восторженные похвалы уму его.
-- Обожаемьщ! Вот как надо называть его, -- сказала она, -- обожаемый!..
-- Ради бога, Катерина Кузьминишна, скажите мне, ради бога, влюблена в него моя кузина или так только?.. Вы поверить себе не можете, какое участие я принимаю во всем, во всем, что до нее касается.
-- Во всем, во всем, во всем, -- передразнила меня Катя, -- то есть ни в чем.
-- Я готов служить ей, помогать--все, что хотите.
-- Ну, положим, что она его любит, ну, чем вы поможете, ребенок вы эдакой? бабушка выдерет вас за уши, вот и все.
-- Ну вот, выдерет! Как она выдерет?
-- А вот эдак, -- сказала она, ухватив меня за ухо и захохотав.
Мы чуть не подрались.
-- Полноте шалить! -- сказал я, -- не шутя говорю вам...
-- Да ведь и я не шутя.
-- Ведь я очень хорошо знаю, что это письмо к Скандинавцеву не от вас.
-- И не от нее.
-- Да ведь уж я знаю.
-- Ну, знаете, так молчите. Пейте-ка лучше кофе. Ну, ловкий человек! Все сливки пролил.
-- Это оттого, то вы...
-- Оттого, что вы баловник... пейте без сливок. Не дам! или уж, так и быть, принесу еще, сидите.
И она побежала с молочником за новыми сливками для меня.
Напившись кофе и наболтавшись вдоволь, к обеду пришел я домой, рассеянный, мечтательный, как будто и в самом деле любовь кузины к незнакомому мне человеку задела меня за живое.
Дни летели, и как ни тяжело мне было присутствие Аграфены Степановны, о своем скором отъезде в город я думал с отчаянием. До отъезда оставалось с небольшим две недели. Никого мне не было так жаль, как Лизы. Ей уже было около девятнадцати лет; стройная, высокая, с белыми, как фарфор, плечами, она мне нравилась, потому что в те годы я не был слишком разборчив: все хорошенькие мне бесконечно нравились. В лице Лизы было какое-то сияние грусти и смелости, кротости, доброты и в то же время какого-то мужества. Когда, бывало, задумчивая, стояла она на балконе и смотрела в сад, от темных бровей ее поднималась вверх морщинка, и тогда ее задумчивость походила на ожидание, смешанное с беспокойством или тайной досадой. Склад ее речей был простой, вовсе незамысловатый разговор ее был не более как разговор провинциальной, от природы не глупой барышни; но ее голос, задушевный, певучий и как бы слегка раздраженный, до сих пор еще звучит в ушах моих. Я, без малейшего сомнения, передал ей, при первом же свидании, мои расспросы о письме и мои предложения. Зная, что самое лучшее время говорить с кузиной -- это рано утром, в саду, когда бывало, в сопровождении одной горничной, идет она домой с купанья, распустив по плечам темную, сырую косу или приткнув ее к затылку высоким гребнем, которые тогда только что выходили из употребления, я стал вставать довольно рано, стал встречать ее на дорожках в саду и, таким образом, однажды имел случай изъявить ей мое глубокое сожаление о том, что еще ни разу не видал Скандинавцева.