Стихотворения. Портрет Дориана Грея. Тюремная исповедь; Стихотворения. Рассказы — страница 79 из 81

в его в полной мере неизбежной частью эволюции моей жизни и характера; только склонив голову перед всем, что я выстрадал. Мне еще далеко до истинного душевного покоя, — тому свидетельство это письмо с его переменчивыми, неустойчивыми настроениями, с его гневом и горечью, с его стремленьями и невозможностью осуществить эти стремления. Но не забывай, в какой ужасной школе я получаю свои уроки. Если во мне еще нет совершенства, нет цельности, ты все же можешь еще многому у меня научиться. Ты пришел ко мне, чтобы узнать Наслаждения Жизни и Наслаждения Искусства. Может быть, я избран, чтобы научить тебя тому, что намного прекраснее — смыслу Страдания и красоте его. Твой преданный друг

Оскар Уайльд.

РЕДЬЯРД КИПЛИНГ[189]

СТИХОТВОРЕНИЯ[190]

ОБЩИЙ ИТОГ[191]

Далеко ушли едва ли

Мы от тех, что попирали

Пяткой ледниковые холмы.

Тот, кто лучший лук носил, —

Всех других поработил,

Точно так же, как сегодня мы.

Тот, кто первый в их роду

Мамонта убил на льду,

Стал хозяином звериных троп.

Он украл чужой челнок,

Он сожрал чужой чеснок,

Умер — и зацапал лучший гроб.

А когда какой-то гость

Изукрасил резьбой кость, —

Эту кость у гостя выкрал он,

Отдал вице-королю,

И король сказал: «Хвалю!»

Был уже тогда такой закон.

Как у нас — все шито-крыто,

Жулики и фавориты

Ели из казенного корыта.

И секрет, что был зарыт

У подножья пирамид,

Только в том и состоит,

Что подрядчик, хотя он

Уважал весьма закон,

Облегчил Хеопса на мильон.

А Иосиф тоже был

Жуликом по мере сил.

Зря, что ль, провиантом ведал он?

Так что все, что я спою

Вам про Индию мою,

Тыщу лет не удивляет никого, —

Так уж сделан человек.

Ныне, присно и вовек

Царствует над миром воровство.

МОРАЛЬНЫЙ КОДЕКС[192]

Чтоб вы не приняли за быль

Мой стих, скажу я вскользь —

Все это я придумал сам

С начала до конца.

Медовый месяц пролетел, пришлось с женой проститься,

Вновь Джонса служба позвала, афганская граница,

Там гелиограф на скале, а он связист бывалый

И научить жену успел читать свои сигналы.

Она красой, а он умом равны друг другу были,

В разлуке их Амур и Феб сквозь дали единили.

Чуть рассветет, с Хуррумских гор летят советы мужа,

И на закате нежный Джонс твердит мораль все ту же.

Остерегаться он просил повес в мундирах красных

И сладкоречных стариков, не менее опасных,

Но всех страшней седой сатир, кого чураться надо, —

Их генерал, известный Бэнгз (о нем и вся баллада!).

Однажды Бэнгз и с ним весь штаб дорогой едут горной,

Тут гелиограф вдалеке вдруг стал мигать упорно.

Тревожны мысли: бунт в горах и гибнут гарнизоны…

Сдержав коней, они стоят, читают напряженно.

Летят к ним точки и тире. «Да что за чертовщина!

«Моя любовь!» Ведь вроде нет у нас такого чина!»

Бранится Бэнгз: «Будь проклят я! «Малышечка»! «Богиня»!

Да кто же, тысяча чертей, засел на той вершине?»

Молчит придурок-адъютант, молчит штабная свита,

В свои блокноты странный текст все пишут деловито,

От смеха давятся они, читая с постной миной:

«Не вздумай с Бэнгзом танцевать — распутней нет мужчины!»

Так принял штаб с Хуррумских гор от Джонса передачу

(Любовь, возможно, и слепа, но люди-то ведь зрячи),

В ней Джонс супруге молодой из многомильной дали

О жизни Бэнгза сообщал пикантные детали.

Молчит придурок-адъютант, молчит штабная свита,

Но багровеет все сильней затылок Бэнгза бритый.

Вдруг буркнул он: «Не наша связь! И разговор приватный.

За мною, по три, рысью ма-арш!» — и повернул обратно.

Честь генералу воздадим: ни косвенно, ни прямо

Он Джонсу мстить не стал никак за ту гелиограмму,

Но от Мультана до Михни, по всей границе длинной,

Прославился почтенный Бэнгз: «Распутней нет мужчины!»

МОЯ СОПЕРНИЦА[193]

Зачем же в гости я хожу,

Попасть на бал стараюсь?

Я там как дурочка сижу,

Беспечной притворяюсь.

Он мой по праву, фимиам,

Но только Ей и льстят:

Еще бы, мне семнадцать лет,

А Ей под пятьдесят!

Я не могу сдержать стыда,

И красит он без спроса

Меня до кончиков ногтей,

А то и кончик носа;

Она ж, где надо, там бела

И там красна, где надо:

Румянец ветрен, но верна

Под пятьдесят помада.

Эх, мне бы цвет Ее лица,

Могла б я без заботы

Мурлыкать милый пустячок,

А не мусолить ноты.

Она острит, а я скучна,

Сижу, потупя взгляд.

Ну, как назло, семнадцать мне,

А Ей под пятьдесят.

Изящных юношей толпа

Вокруг Нее теснится;

Глядят влюбленно, хоть Она

Им в бабушки годится.

К ее коляске — не к моей —

Пристроиться спешат;

Все почему? Семнадцать мне,

А Ей под пятьдесят.

Она в седло — они за ней

(Зовет их «сердцееды»),

А я скачу себе одна.

С утра и до обеда

Я в лучших платьях, но меня —

Увы! — не пригласят.

О боже мой, ну почему

Не мне под пятьдесят!

Она зовет меня «мой друг»,

«Мой ангелок», «родная»,

Но я в тени, всегда в тени

Из-за Нее, я знаю;

Знакомит с «бывшим» со своим,

А он вот-вот умрет:

Еще бы, Ей нужны юнцы,

А мне наоборот!..

Но не всегда ж Ей быть такой!

Пройдут веселья годы,

Ее потянет на покой,

Забудет игры, моды…

Мне светит будущего луч,

Я рассуждаю просто:

Скорей бы мне под пятьдесят,

Чтоб Ей под девяносто.

LA NUIT BLANCHE[194][195]

Взыскательные говорят:

Лишь о себе Певец поет

И персональный рай и ад

Печатает и продает.

Все это так — но и не так:

Ведь все, что пел я и воспел я,

В себе и в людях подглядел я.

Бедняк, глядел я на бедняг.

От вершины до подножья,

Каждый пик и перевал,

Тари Дэви нежной дрожью,

Чуть стемнело, задрожал.

Затряслись отроги Джакко,

Злясь и глыбясь вразнобой.

Дым вулкана? Дым бивака?

Страшный суд? Ночной запой?

Утром — свежим, сочным, спелым —

Вполз верблюд в мою тоску

Анти-Ньютоновым телом

По стене и потолку.

В пляс пошли щипцы с камина,

Разлился пиявок хор,

И мартышка, как мужчина,

Понесла последний вздор.

Тощий чертик-раскорячка

Завизжал, как божий гром,

И решили: раз горячка,

Надо лить мне в глотку бром,

И столпились у постели —

Мышь кровавая со мной,

И кричал я: «Опустели

Храм небес и мир земной!»

Но никто не слушал брани,

Хоть о смерти я орал.

Оказались в океане.

Налетел истошный шквал.

Жидкий студень и повидло

Развезла морская гать,

И когда мне все обрыдло,

Быдло бросилось вязать.

Небо пенилось полночи,

Как зальделый демисек,

Разлетясь в куски и клочья,

Громом харкая на всех;

А когда миров тарелки

Косо хрястнули вдали,

Я не склеил их — сиделки

Больно шибко стерегли.

Твердь и Землю озирая,

Ждал я милости впотьмах —

И донесся глас из рая

И расплылся в небесах,

Как дурацкая ухмылка:

«Рек, рекаши и рекла»,

И луна взошла — с затылка —

И в мозгу все жгла и жгла.

Лик заплаканный, незрячий

Выплыл в комнате ночной,

Бормоча, зачем я прячу

Свет, растраченный луной;

Я воззвал к нему — но свистом

Резким брызнул он во мрак,

Адским полчищам нечистым

Вмиг подав призывный знак.

Я — спасаться от халдеев

Припустился наугад,

Ветер, в занавесь повеяв,

Отшвырнул меня назад, —

И безумьем запылали

Сонмы дьявольских светил…

Но отхлынуло, сигналя

Телеграфом жалких жил.

В лютой тишине гордячкой

Крошка-звездочка зажглась

И, кудахча, над горячкой

Издеваться принялась.

Встали братцы и сестрицы,

И, мертвее мертвеца,

Я ничем не мог укрыться,

Кроме ярости Творца.

День взошел в пурпурной тоге —

Мук неслыханных предел.

Я мечтал теперь о боге

И молился, как умел.

Вдребезги слова разбились…

Я рыдал, потом затих,

Как младенец… Сны струились

С гор для горьких глаз моих.

«Серые глаза — рассвет…»

* * *[196]

Серые глаза — рассвет,

Пароходная сирена,

Дождь, разлука, серый след

За винтом бегущей пены.

Черные глаза — жара,

В море сонных звезд скольженье,

И у борта до утра

Поцелуев отраженье.

Синие глаза — луна,

Вальса белое молчанье,

Ежедневная стена

Неизбежного прощанья.

Карие глаза — песок,

Осень, волчья степь, охота,

Скачка, вся на волосок

От паденья и полета.

Нет, я не судья для них,

Просто без суждений вздорных

Я четырежды должник

Синих, серых, карих, черных.

Как четыре стороны

Одного того же света,

Я люблю — в том нет вины —

Все четыре этих цвета.

СЕКСТИНА КОРОЛЕВСКИХ БРОДЯГ[197]

Чтоб не соврать, я их протопал все,

Какие есть, счастливые пути.

Чтоб не соврать, я в этом знаю толк;

Лежмя лежать — не для того живем.

Встань с койки, говорю, — всего-то дел!

Ходи, гляди — пока не встретил смерть.

Без разницы — где угадает смерть;

Здоровье есть — ходи, гляди на все

Мужчин и женщин страсти. Этих дел

И прочих разных до черта в пути;

Бывает, повезет — тогда живем!

Не повезет — в другом находим толк.

В карман, в кредит, — ну разве в этом толк?

В привычке дело. Без привычки — смерть!

Мы жизнь, как день, возьмем и проживем,

Вперед не маясь, не ворча, как все;

Питайся, чем накормят по пути,

И не страдай, что отошел от дел.

О Боже! Мне по силам уйма дел!

Что хошь могу — я ж знал в работе толк;

Где мог, как бог, работал по пути, —

Ведь не трудиться — это просто смерть!

Но все ж обидно дни работать все

Без пересменки — не затем живем!

Но мы подрядом долго не живем.

Не в плате дело — всех не сделать дел;

И, чтоб не перепутать мысли все,

Отвалишь в море — только в том и толк,

И видишь фонарей портовых смерть, —

Опять же ветер — друг тебе в пути!

Он с книжкой схож, мир и его пути;

Читаем книжку — стало быть, живем.

Ведь сразу чуешь — на подходе смерть,

Коль на странице не доделал дел

И не раскрыл другую. Вот он — толк,

Чтоб до последней долистать их все.

Призри пути — о Боже! — всяких дел,

В каких живем. Умру — возьмите в толк:

Я встретил смерть, хваля дороги все.

ГЕФСИМАН[198]

На Пикарди был Гефсиман —

Так звался этот сад;

Зеваки, — что тебе канкан! —

Любили наш парад.

Английский шел и шел солдат

Сквозь газы, смерть, дурман,

И нескончаем был парад —

Не там, где Гефсиман.

В саду с названьем Гефсиман

Девицы были клад,

Но я молился, чтоб стакан

Пропущен был бы в ад.

На стуле офицер торчал,

В траве лежал наш брат,

А я просил и умолял

Пустить стакан мой в ад.

Со мною клад — со мною клад —

Я выхлестал стакан,

Когда сквозь газ мы плыли в ад —

Не там, где Гефсиман.

ПЕСНЯ БАНДЖО[199]

Пианино не потащишь на плечах,

Скрипка сырости и тряски не снесет,

Не поднять орган по Нилу на плотах,

Чтоб играть среди тропических болот.

А меня ты в вещевой впихнешь мешок,

Словно ложку, плошку, кофе и бекон, —

И когда усталый полк собьется с ног,

Отставших подбодрит мой мерный звон.

Этим «Пилли-вилли-винки-плинки-плей!»

(Все, что в голову взбредает, лишь бы в лад!)

Я напомню напоить к ночи коней,

А потом свалю где попадя солдат.

Перед боем, ночью, в час, когда пора

Бога звать или писать письмо домой,

«Стрампти-тампти» повторяет до утра:

«Держись, дружок, рискуй, пока живой!»

Я Мечты Опора, я Чудес Пророк,

Я за Всё, Чему на Свете не Бывать;

Если ж Чудо совершится, дай мне срок

Подстроиться — и в путь ступай опять.

По пустыням «Тумпа-тумпа-тумпа-тумп!» —

У костра в кизячном смраде мой ночлег.

Как воинственный тамтам, я твержу, грожу врагам:

«Здесь идет победный Белый Человек!»

Сто путей истопчет нищий Младший Сын

Прежде, чем добудет собственный очаг, —

Загрустит в пастушьей хижине один

И к разгульным стригалям придет в барак, —

И под вечер на ведерке кверху дном

Забормочут струны исповедь без слов —

Я Тоска, Растрава, Память о Былом,

Я Призрак Стрэнда, фраков и балов.

Тонким «Тонка-тонка-тонка-тонка-тонк!»

(Видишь Лондон? Вот он тут, перед тобой!)

Я пытаюсь уколоть сонный Дух, тупую Плоть:

«Рядовой, очнись, вернись на миг домой!»

За экватором, где громом якорей

Новый город к новым странствиям зовет,

Брал меня в каюту юный Одиссей,

Вольный пленник экзотических широт.

Он просторами до гроба покорен,

Он поддался на приманку дальних стран, —

Перед смертью в стоне струн услышит он,

Как стенают снасти в ярый ураган.

Я подначу: «Ну-ка! Ну-ка! Ну-ка! Ну!»

(Зелень бьется в борт и хлещет через край!)

Ты от суши устаешь? Снова тянет в море? Что ж —

Слышишь: «Джонни-друг, манатки собирай!»

Из расселины, где звезды видно днем, —

На хребет, где фуры тонут в облаках, —

Мимо пропастей прерывистым путем, —

И по склону на скулящих тормозах:

А мостки и доски на снегу скрипят,

А в лощине на камнях трясется кладь, —

Я веду в поход отчаянных ребят

«Песнь Роланда» горным соснам прокричать.

Слышишь: «Томпа-томпа-томпа-томпа-той!»

(Топоры над головой леса крушат!)

Мы ведем стальных коней на водопой

По каньону, к Океану, на Закат!

Что ни песня, то в душе переполох —

От простецкой ты, моргнув, слезу сглотнешь,

От похабной, хохотнув, обронишь вздох, —

Это струны сердца я бросаю в дрожь;

На попойке в кабаке, сквозь хриплый крик

Услыхав меня, забудешь ложь и блуд,

Загрустишь, и, если думать не отвык,

Думы угольями совесть обожгут.

Ты же видишь «Плонка-лонка-лонка-лонк!»,

Что тебе не просто в прошлом подвезло —

Ты грехом добыл успех и успехом множишь грех,

А раскаиваться — ох как тяжело!

Пусть орган возносит стоны к потолку —

Небу я скажу о Жребии Людском.

Пусть труба трубит победный марш полку —

Я труню над отступающим полком.

Рокот мой никто превратно не поймет —

Я глумлюсь над тем, кто Сонной Ленью сыт,

Но и Песню про Проигранный Поход

Бренчащая струна не утаит.

Я стараюсь: «Тара-рара-рара-рра!»

(Ты слыхал меня? Так что ж, услышь опять!)

Слово все-таки за мной, если тощий, черный, злой

В бой выходит пехотинец умирать!

Бог Путей мою Прабабку породил

(О рыбачьи города над синевой!) —

Новый век ублюдка Лиры наградил

Дерзким нравом и железной головой.

Я про Мудрость Древних Греков пропою

И завет их старой песней передам:

«Словно дети, изумляйтесь Бытию

И радостно стремитесь к Чудесам!»

Звонким «Тинка-тинка-тинка-тинка-тинн!»

(Что вам надо, что вам надо, господа?)

Я доказываю всем, что мир един —

Весь — от Делоса до Лимерика — да!

«МЭРИ ГЛОСТЕР»[200]


Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.

Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.

Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,

Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.

Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,

Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.

Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,

Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!

Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,

Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.

Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,

И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!

Я бывал у его высочества, в газетах была статья:

«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!

Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.

Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.

Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!

Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.

Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!

И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.

Другие, те не решались, — мол, жизнь у нас одна.

(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.

Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,

А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.

Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,

Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.

Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,

Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.

В долг забирали уголь, нам нечего было есть,

«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!

То было клиперов время, блестящие были дела,

Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.

У Малого Патерностера спит она в синей воде,

На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.

Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,

И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.

Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,

Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.

Я цепко держался за дело, не покладая рук,

Копил (так она велела), а пили другие вокруг.

Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),

Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.

Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,

Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,

Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,

Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.

Пароходства как раз рождались, — работа пошла сама,

Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!

Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,

Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,

Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,

Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…

Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена

(Они возились с железом), я знал — только сталь годна.

И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,

За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.

Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:

«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».

В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть:

Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.

Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,

Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.

Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,

И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.

(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.

Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.

Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,

Четверть мильона кредита — и все это будет твое.

Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,

Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.

Харвард и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!

Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря.

Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,

И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.

Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,

В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.

Ты женился на этой костлявой, длинной как карандаш,

От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?

Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,

Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!

(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)

А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод.

Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.

Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!

Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,

Роющийся в объедках. Не помощник такой сынок!

Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,

Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.

Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,

Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!

Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:

«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.

Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?

Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.

Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!

Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.

Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!

Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.

Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,

А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.

О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,

Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.

Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу,

Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу.

Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.

Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)

Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил).

Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.

Для похорон мы чинили старые корабли,

И тех, кто так завещали, безумцами не сочли.

У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,

Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.

Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,

Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!

Десять тысяч миль отсюда, с твоей матерью лечь я хочу,

Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.

Как это надо сделать, я думал уже не раз,

Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.

Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,

Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.

Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —

Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.

Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать…

Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать.

Близ островов Патерностер в тихой, синей воде

Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где

(На люке она лежала, волны масляны и густы),

Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.

Три градуса точка-в-точку — цифра проста и ясна.

И Мак-Эндру на случай смерти копия мною дана.

Он глава пароходства Ма́ори, но отпуск дадут старине,

Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.

Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,

А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.

Ему я передал деньги, — удар был предвестник конца, —

К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.

Недаром ты сын моей плоти, а Мак мой старейший друг,

Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.

Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!

Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.

Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!

На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.

В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,

Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.

Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят, —

Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.

Он создал себя и мильоны, но это все суета,

И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!

У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…

Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.

За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.

И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.

Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,

Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!

Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!

Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его,

Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,

Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.

Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…

Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!

Харвард и Тринити-колледж, — а я сна не знал за барыш!

И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!

Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!

Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов.

Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!

Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!

Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!

Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!

Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,

Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.

Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять

За место у Патерностера, где я хочу почивать?

Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,

Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.

Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…

Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!

Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,

Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!

Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),

Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.

Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…

В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,

Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,

Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!

Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.

Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!

БАЛЛАДА О «БОЛИВАРЕ»[201]


Семеро парней бывалых — в экипаже нашем.

Мы идем в кабак. Горланим песни. Ералашим,

Пей, гуляй сегодня вволю, на ногах нетверд:

«Боливар» благополучно возвратился в порт.

Мы грузились в Сандерленде, взяли рельсы, шпалы.

Груз уложен был так плохо: только отошли —

И назад. Опять отплыли. Зимний ветер шалый

Гнал обратно наше судно, чуть не до земли.

Расшатались все заклепки. В дьявольском безумье

Перекатывались рельсы, все крушили в трюме.

Прохудившееся днище. Крен на левый борт.

Туго нам пришлось — и все же мы вернулись в порт.

Затрещала от удара, слышим, переборка.

Подлатать бы, да нет мочи — все наперечет.

Шли да шли мы, а однажды было: вся семерка

Помахала дружно «Волку»: дескать, тихоход!

«Боливар» наш полз, качаясь валко, точно утка.

Гром на нем стоял, что в кузне, — слышать было жутко.

Но пускай с истошным воем бесновался норд,

Мы прошли залив Бискайский — и вернулись в порт.

На весу, кряхтя натужно, прогибался корпус.

Спорила братва, как долго выдержит каркас.

И когда над нами волны нависали, взгорбясь,

«Боже, вал гребной помилуй!» — мы молились враз.

Ноги — в ссадинах, ушибах, на руках — мозоли.

До костей мы все продрогли, наглотались соли.

Думал, верно, заполучит наши души черт, —

Дал промашку он, однако, — мы вернулись в порт.

Задирался нос — и в пропасть рушился с налету.

Так весь день без передышки. Дело было дрянь.

Лишь деньжонки страховые, плаченные Ллойду,

На плаву держали нашу старую лохань.

Как собачий хвост, вертелась компасная стрелка.

Скрип закрепок все слышнее. Ну и переделка!

День и ночь над нами черный небосвод простерт.

И хлебнули же мы горя, возвращаясь в порт!

Как-то ночью, видим, белый пароход-красавец

Весь в огнях, при полном штиле, шпарит прямиком

Нам навстречу. Близко-близко он прошел — и зависть

Стиснула клещами сердце. Нам бы на таком!

Вышел шкипер их из рубки да как гаркнет басом:

«Прикрутите руль, ребята, оторвется часом!»

Он куражился над нами, сам собою горд.

Только зря он скалил зубы — мы вернулись в порт.

Разошлись листы обшивки — конопать все щели.

Проскочили мы Бильбао, сзади рифы, мели.

Слава богу, не достались рыбам на подкорм.

Ловко мы надули море в этот чертов шторм!

Семеро парней бывалых — в экипаже нашем.

Мы идем в кабак. Горланим песни. Ералашим.

Рад хозяин — он лакает виски первый сорт:

«Боливар» благополучно возвратился в порт.

САМАЯ СТАРАЯ ПЕСНЯ[202]

Потому что прежде Евы была Лилит.

Предание

«Этих глаз не любил ты и лжешь,

Что любишь теперь и что снова

Ты в разлете бровей узнаешь

Все восторги и муки былого!

Ты и голоса не любил,

Что ж пугают тебя эти звуки?

Разве ты до конца не убил

Чар его в роковой разлуке?

Не любил ты и этих волос,

Хоть сердце твое забывало

Стыд и долг и в бессилье рвалось

Из-под черного их покрывала!»

«Знаю все! Потому-то мое

Сердце бьется так глухо и странно!»

«Но зачем же притворство твое?»

«Счастлив я, — ноет старая рана».

СТОРОЖЕВОЙ ДОЗОР НА МОСТУ В КАРРУ[203]

«…и будут дополнительные детали по охране моста через Кровавую Реку».

Южноафриканская война. Приказ по округу: линии коммуникаций.

Стремительно над пустыней

Смягчается резкий свет,

И вихрем изломанных линий

Возникает горный хребет.

Вдоль горизонта построясь,

Разрезает кряж-исполин

Небес берилловый пояс

И черный мускат долин.

В небе зажгло светило

Красок закатных гроздь —

Охра, лазурь, белила,

Умбра, жженая кость.

Там, над обрывом гранитным,

Звезды глядят в темноту —

Резкий свисток велит нам

Сменить караул на мосту.

(Стой до седьмого пота

У подножия гор —

Не армия, нет — всего-то

Сторожевой дозор.)

Скользя на кухонных отбросах,

На банках из-под жратвы,

На выгоревших откосах,

На жалких пучках травы —

Выбрав путь покороче,

Мы занимаем пост —

И это начало ночи

Для стерегущих мост.

Мы слышим — овец в корали

Гонит бушмен-пастух,

И звон остывающей стали

Ловит наш чуткий слух,

Воет шакалья стая;

Шуршат в песчаной пыли,

С рыхлых откосов слетая,

Комья сухой земли.

Звезды в холодных безднах

Мерцают ночь напролет,

И на сводах арок железных

Почиет небесный свод.

Покуда меж дальних склонов

Не послышится перестук,

Не вспыхнут окна вагонов,

Связующих север и юг.

Нет, не зря ты глаза мозолишь

Бурам, что пялятся с гор, —

Не армия, нет — всего лишь

Сторожевой дозор.

О радость короткой встречи!

И тянемся мы на свет,

За глотком человечьей речи,

За охапкой старых газет.

Радость пройдет так скоро —

Но дарят нам небеса

Обрывки чужого спора,

Женские голоса.

Когда же огней вереница

Погаснет за склоном холма —

Тьма ложится на лица

И в сердце вступает тьма.

Одиночество и забота —

Вот и весь разговор.

Не армия, нет — всего-то

Сторожевой дозор.

ЮЖНАЯ АФРИКА[204]

Что за женщина жила

(Бог ее помилуй!) —

Не добра и не верна,

Жуткой прелести полна,

Но мужчин влекла она

Сатанинской силой.

Да, мужчин влекла она

Даже от Сен-Джаста,

Ибо Африкой была,

Южной Африкой была,

Нашей Африкой была,

Африкой — и баста!

В реках девственных вода

Напрочь пересохла,

От огня и от меча

Стала почва горяча,

И жирела саранча,

И скотина дохла.

Много страсти сберегла

Для энтузиаста,

Ибо Африкой была,

Южной Африкой была,

Нашей Африкой была,

Африкой — и баста!

Хоть любовники ее

Не бывали робки,

Уделяла за труды

Крохи краденой еды,

Да мочу взамен воды,

Да кизяк для топки.

Забивала в глотки пыль,

Чтоб смирнее стали,

Пронимала до кости

Лихорадками в пути,

И клялись они уйти

Прочь, куда подале.

Отплывали, но опять,

Как ослы, упрямы,

Под собой рубили сук,

Вновь держали путь на юг,

Возвращались под каблук

Этой дикой дамы.

Все безумней лик ее

Чтили год от года, —

В упоенье, в забытьи

Отрекались от семьи,

Звали кладбища свои

Алтарем народа.

Кровью куплена твоей,

Слаще сна и крова,

Стала больше, чем судьбой,

И нежней жены любой —

Женщина перед тобой

В полном смысле слова!

Встань! Подобная жена

Встретится нечасто —

Южной Африке салют,

Нашей Африке салют,

Нашей собственной салют

Африке — и баста!

САССЕКС[205]

Мы любим землю, но сердца

У нас не беспредельны,

И каждому рукой Творца

Дан уголок отдельный,

Чтоб он, как милосердный бог,

Трудясь над мирозданьем,

Свой добрый мир построить мог

С божественным стараньем.

Балтийских сосен аромат

Нам дорог или звуки,

Что в пальмах пробудил пассат,

Летящий из Левуки?

Свой рай по сердцу выбирай,

А я, с судьбой не споря,

Люблю мой край, мой дивный край, —

Да, Сассекс мой, у моря!

Не украшают ни сады,

Ни ласковые рощи

Китообразные гряды —

Один терновник тощий!

Зато — какая благодать! —

Просвет в нагой теснине

Нам позволяет увидать

Уильд лесистый, синий.

Здесь полудик, небоязлив,

Дерн мудрый — нелюдимо

Прилег на меловой обрыв,

Как при солдатах Рима.

Где бившихся и павших след,

Превратной славы знаки?

Остались травы, солнца свет,

Курганы, бивуаки.

Тяжелый, крылья просолив,

Зюйд-вест летит вдоль пляжа.

Свинцовой линией пролив

Прочерчен против кряжа.

О том, что отмель скрыла мгла,

Здесь, на своем наречье,

Гремят судов колокола,

Бубенчики овечьи.

Здесь нет ключей — долин красы,

И только на вершине,

Без вод подспудных, пруд росы

Всегда есть в котловине.

Пророча летних дней конец,

Трава у нас не чахнет.

Ощипан овцами, чебрец

Восходом райским пахнет!

Безмолвием звенящим весь

Пронизан день прелестный!

Творца холмов мы славим здесь,

В забытой церкви местной.

Но есть иные божества.

Свой круг блюдет их ревность,

И, в тайнике его, жива

Языческая древность.

Достанься мне земель-сестер

Прекрасных наших сорок,

Я разрешил бы равных спор:

Мне старый Сассекс дорог!

Меж Темзою и Твидом край

Возьми любой зеленый.

Холмы мне дай, и Рейк, и Рай,

И берег укрепленный.

К изгибу горного хребта

Направлюсь против солнца.

На графства смотрит нагота

Верзилы Уильмингтонца.

Здесь Ротер, сделав крюк, притих.

Он ищет, оробелый,

Прилива подле дамб сухих

Гордыни обмелелой!

Пущусь на север, в тишь дубрав,

В ущелья, к древним се́ням

Дубов, хоть ниже сорных трав

Мы в Сассексе их ценим!

Иль в Пиддингхо пойду, на юг:

Дельфином золоченым

Играет ветер, и на луг

Волы бредут по склонам.

Привычка, память и любовь

Твердят нам: «До кончины

Свой край всем сердцем славословь!

Ты и земля — едины!»

Не пробуй это побороть!

В тупик твой разум станет:

Из глины созданную плоть

К родимой глине тянет!

Мы любим землю, но сердца

У нас не беспредельны,

И каждому, рукой Творца,

Дан уголок отдельный.

Свой рай по сердцу выбирай,

А я, с судьбой не споря,

Люблю мой край, мой дивный край, —

Да, Сассекс мой, у моря!

ДУРАК[206]

Жил-был дурак. Он молился всерьез

(Впрочем, как Вы и Я).

Тряпкам, костям и пучку волос —

Все это пустою бабой звалось,

Но дурак ее звал Королевой Роз

(Впрочем, как Вы и Я).

О, года, что ушли в никуда, что ушли,

Головы и рук наших труд —

Все съела она, не хотевшая знать

(А теперь-то мы знаем — не умевшая знать),

Ни черта не понявшая тут.

Что дурак растранжирил, всего и не счесть

(Впрочем, как Вы и Я) —

Будущность, веру, деньги и честь.

Но леди вдвое могла бы съесть,

А дурак — на то он дурак и есть

(Впрочем, как Вы и Я).

О, труды, что ушли, их плоды, что ушли.

И мечты, что вновь не придут, —

Все съела она, не хотевшая знать

(А теперь-то мы знаем — не умевшая знать),

Ни черта не понявшая тут.

Когда леди ему отставку дала

(Впрочем, как Вам и Мне),

Видит бог! Она сделала все, что могла!

Но дурак не приставил к виску ствола.

Он жив. Хотя жизнь ему не мила.

(Впрочем, как Вам и Мне.)

В этот раз не стыд его спас, не стыд,

Не упреки, которые жгут, —

Он просто узнал, что не знает она,

Что не знала она и что знать она

Ни черта не могла тут.

«Когда уже ни капли краски не выжмут на холсты Земли…»

* * *[207]

Когда уже ни капли краски не выжмут на холсты Земли,

Когда умрут полотна древних и вымрут новые врали,

Мы — без особых сожалений — пропустим вечность или две,

Пока умелых подмастерьев не кликнет Мастер к синеве.

И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых,

Писать кометами портреты — в десяток лиг длиной — святых,

В натурщики Петра, и Павла, и Магдалину изберут

И просидят не меньше эры, пока не кончат этот труд!

И только Мастер их похвалит, и только Мастер попрекнет —

Работников не ради славы, не ради ханжеских щедрот,

Но ради радости работы — но ради радости донесть,

Каким ты этот мир увидел, Творцу его, каков он есть!

БАЛЛАДА О ВОСТОКЕ И ЗАПАДЕ[208]

Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда —

Лишь у подножья Престола Божья, в день Страшного суда!

Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин,

Рожденных в разных концах земли, сошлись один на один.

Летит взбунтовать пограничный край со своими людьми Камал.

Кобылу, гордость полковника, он сегодня ночью украл.

Копыта ей обмотав тряпьем, чтоб не слышен был стук подков,

Из конюшни вывел ее чуть свет, вскочил — и был таков!

Свой взвод разведчиков созвал тогда полковника сын:

«Ужель, где прячется Камал, не знает ни один?»

Сын рессалдара, Мохаммед-Хан, встал и сказал в ответ:

«Кто ведает, где ночевал туман, — найдет Камалов пикет!

В сумерки он абазаев громил, рассвело — в Бонэре ищи!

Но должен объехать он Форт Бакло, чтоб из дому взять харчи.

Если бог поможет, вы, без препон, как птицы, летите вдогон

И его отрежьте от Форта прежде, чем достигнет ущелья он!

Но если теснины джагаев достиг — назад поверните коней!

Не мешкай нимало: людей Камала тьма-тьмущая прячется в ней.

Справа скала, слева скала, колючая поросль мелка.

Чуть не в упор щелкнет затвор — но не видать стрелка!»

Полковничий сын прыгнул в седло. Буланый объезжен едва:

Хайло — что колокол, сердце — ад, как виселица — голова!

До Форта полковничий сын доскакал, но к еде душа не лежит:

Тот жаркому не рад, от кого конокрад, вор пограничный, бежит.

Из Форта Бакло во весь опор всадник погнал жеребца

И в ущелье джагаев, коня измаяв, приметил кобылу отца.

Он в ущелье приметил кобылу отца и Камала у ней на хребте.

Ее глаза белок различив, он курок дважды взвел в темноте.

Мгновенье спустя две пули, свистя, прошли стороной. «Ты — стрелок

Не хуже солдата, — молвил Камал. — Покажи, каков ты ездок!»

В узкой теснине, как смерч в пустыне, мчались ночной порой.

Кобыла неслась, как трехлетняя лань, конь — как олень матерой.

Голову кверху Буланый задрал и летел, закусив удила,

За гнедой лошадкой, что, с гордой повадкой, трензелями играя, шла.

Справа скала, слева скала, колючая поросль мелка.

Трижды меж гор щелкнул затвор, но не видать стрелка.

Зорю дробно копыта бьют. В небе месяц поник.

Кобыла несется, как вспугнутый зверь, Буланый — как раненый бык.

Но рухнул безжизненной грудой в поток Буланый на всем скаку.

Камал, повернув кобылу, помог выпутаться седоку

И вышиб из рук у него пистолет — как биться в такой тесноте?

«Если доселе ты жив — скажи спасибо моей доброте!

Скалы нет отвесной, нет купы древесной на двадцать миль кругом,

Где не таился б мой человек со взведённым курком.

Я руку с поводьями к телу прижал, но если б я поднял ее,

Набежали б чекалки, и в неистовой свалке пировало бы нынче зверье.

Я голову держал высоко, а наклони я лоб,

Вон тот стервятник не смог бы взлететь, набив до отвала зоб».

«От пира, — сказал полковничий сын, — шакалам не будет беды.

Прикинь, однако, кто придет за остатками еды.

Если тысячу сабель пошлют сюда за моими костями вслед,

Какой ценой пограничный вор оплатит шакалий обед?

Скормят коням хлеб на корню, люди съедят умолот,

Крыши хлевов предадут огню, когда перебьют ваш скот.

Коль скоро сойдемся в цене — пировать братьев зови под утес!

Собачье племя — шакалье семя! Что ж ты не воешь, пес?

Но если в пожитках, зерне и быках цена высока, на твой взгляд, —

Тогда отдай мне кобылу отца. Я пробью дорогу назад!»

Камал помог ему на ноги встать: «Не о собаках толк

Там, где сошлись один на один бурый и серый волк!

Пусть ем я грязь, когда причиню тебе малейшее зло!

Откуда — из чертовой прорвы — тебя со смертью шутить принесло?»

Он ответил: «Привержен я крови своей до скончания дней!

Кобылу в подарок прими от отца. Мужчина скакал на ней!»

Сыну полковника ткнулись в грудь ноздри лошадки гнедой.

«Нас двое сильных, — сказал Камал, — но ей милей — молодой!

В приданое даст похититель ей серебряные стремена,

Узду в бирюзе, седло и чепрак узорный получит она».

Тогда, держа за ствол пистолет, полковника сын говорит:

«К тому, который ты взял у врага, друг тебе пару дарит!»

«Дар за дар, — отозвался Камал, — риск за риск: обычай для всех один!

Отец твой сына ко мне послал. Пусть едет к нему мой сын!»

Он свистнул сыну, и с гребня скалы обрушился тот стремглав.

Стройнее пики, он был как дикий олень средь весенних трав.

«Вот господин твой! — сказал Камал. — Бок о бок с ним скача,

Запомни, ты — щит, что вечно торчит у левого плеча!

Твоя жизнь — его, и судьба твоя — отвечать за него головой,

Покуда узла не развяжет смерть либо родитель твой!

Хлеб королевы ты должен есть: флаг ее — твой флаг! —

И нападать на владенья отца: враг ее — твой враг!

Ты конником должен стать лихим и к власти путь прорубить.

Когда в Пешаваре повесят меня — тебе рессалдаром быть!»

Они заглянули друг другу в глаза, и был этот взгляд глубок.

На кислом хлебе и соли они дали братства зарок.

И, вырезав хайберским ножом свежего дерна кусок,

Именем божьим, землей и огнем скрепили этот зарок.

На гнедой кобыле — полковничий сын, на Буланом — Камалов сын, —

Вдвоем подскакали к Форту Бакло, откуда уехал один.

У караульни блеснуло враз двадцать клинков наголо:

Пламя вражды к жителю гор каждое сердце жгло.

«Отставить! — крикнул полковника сын. — В ножны вложите булат!

Вчера он был пограничный вор, сегодня — свой брат, солдат!»

Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда —

Лишь у подножья Престола Божья, в день Страшного суда!

Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин,

Рожденных в разных концах земли, сошлись один на один.

ИСКУПЛЕНИЕ ЭР-ХЕБА[209]

Эр-Хеб за горной цепью А-Сафай

Своей беды свидетель. А-Сафай

О ней поведал Горуху — оттуда

Пошел на Запад, в Индию, рассказ.

История Бизесы. Дочь Армода

Бизеса, обрученная с Вождем

Шестидесяти Копий, — он стерег

Проход в Тибет, а ныне ищет мира

В пределах, где царит Безмолвный Буд, —

Бизеса умерла, спасая племя

От Мора, и остановила Мор.

Таман — Один и больше всех людей,

Таман — Один и больше всех Богов;

Таман — Один и Два в Одном: он скачет

С заката до восхода в небесах,

Изогнутых, как лошадиный круп,

И пятками стучит коню в бока —

И ржущий гром разносится в горах.

Таков Таман. В Эр-Хебе был он Бог

До всех Богов: он создал всех Богов

И уничтожит созданных Богов

И сам сойдет на землю для суда

Над теми, кто хулил его Жрецов,

И в жертву приносил худых овец,

И в Храме не поддерживал Огня, —

Как поступил Эр-Хеб, забыв Тамана,

Когда людей прельстили Киш и Ябош,

Ничтожные, но хитрые Божки.

Таман с небес увидел грех людей

И рассудил вернуть их, покарав,

И кованный железом Красный Конь

Спустился с неба в горы сеять Мор.

На ветер трижды фыркнул Красный Конь,

Но ветер голый испугать нельзя;

О снег ударил трижды Красный Конь,

Но снег беззвучный испугать нельзя;

И вниз пошел по склону Красный Конь,

Но камень гулкий испугать нельзя;

Коня встречала чахлая береза,

И за березой — серая сосна,

И за сосною — низкорослый дуб;

А за лесами чаща наших пастбищ

Уже лежала у его копыт.

Тем вечером туман закрыл долину,

Как закрывают мертвому лицо,

Закрыл долину, бело-голубой,

И растекался, тихий, как вода,

От Храма, где давно погас Огонь,

От Храма до запруды водопоя

Клубился, подымался, оседал

И замирал, — и вот при лунном свете

Долина замерцала, как болото,

И люди шли в тумане по колено,

Переходя долину словно вброд.

Той ночью Красный Конь щипал траву

У водопоя наших стад, и люди —

Кто услыхал его — лишились сил.

Так Мор пришел в Эр-Хеб и погубил

Мужчин одиннадцать и женщин трех;

А Красный Конь ушел с рассветом ввысь,

Оставив на земле следы подков.

Тем вечером туман покрыл долину,

Как покрывают тело мертвеца,

Но был он много выше — высотой

С отроковицу, — и при лунном свете

Долина замерцала, словно заводь.

Той ночью Красный Конь щипал траву

На расстоянье брошенного камня

От водопоя наших стад, и люди —

Кто услыхал его — лишились сил.

Так Мор пришел в Эр-Хеб и погубил

Мужчин — две дюжины, и женщин — семь,

И двух младенцев.

Так как путь на Горух

Был путь к врагам, а мирный А-Сафай

Перекрывали снежные заносы,

Мы не могли бежать, и смерть копьем

Разила нас; молчали Киш и Ябош,

Хотя мы им заклали лучших коз;

И каждой ночью Красный Конь спускался

Все ниже по реке, все ближе, ближе

Ко Храму, где давно погас Огонь,

И кто слыхал Коня, лишался сил.

Уже туман вздымался выше плеч

И голоса гасил в жилищах смерти, —

Тогда Бизеса молвила Жрецам:

«На что нам Киш и Ябош? Если Конь

Дойдет до Храма, нас постигнет Гибель.

Вы позабыли Бога всех Богов

Тамана!» И в Горах раздался гром,

И пошатнулся Ябош, и Сапфир,

Зажатый меж колен его, померк.

Жрецы молчат; один из них воззвал

К величью Ябоша, но вдруг упал

И умер пред Сапфирным Алтарем.

Бизеса молвит: «К Смерти я близка

И Мудростью Могильной обладаю

И вижу, в чем спасенье от беды.

Вы знаете, что я богаче всех —

Богаче всех в Эр-Хебе мой отец;

Вы знаете, что я красивей всех, —

На миг ее ресницы опустились, —

Вы знаете, что я любимей всех…»

И Вождь Шестидесяти Копий к ней

Рванулся — но Жрецы не допустили:

«Ее устами говорит Таман».

Бизеса молвит: «За мое богатство,

Любовь и красоту меня избрал

Таман». И гром пронесся по Горам,

И рухнул Киш на груду черепов.

Во мраке дева между алтарями

Стряхнула бирюзовые браслеты,

Сняла серебряное ожерелье

И сбросила нефритовый нагрудник

И кольца с ног и отшвырнула серьги —

Их в молодости выковал Армод

Из самородка горухской реки;

Звенели драгоценности о камни,

И вновь, как бык, ревел Таманов Гром.

Во мраке, словно устрашившись Дэвов,

К Жрецам Бизеса простирает руки:

«Как слабой женщине истолковать

Намеренья Богов? Меня призвал

Таман — каким путем пойти к нему?»

Несчастный Вождь Шестидесяти Копий

Томился и рыдал в руках Жрецов,

Но не посмел поднять на них копье

И вызволить невесту не посмел.

И все рыдали.

Но Служитель Киша

По месту первый перед алтарем,

Обремененный сотней зим старик,

Слепой, давно лишившийся волос

И горбоносый, как Орел Снегов,

Старик, прослывший у Жрецов немым,

Вдруг по веленью Киша — иль Тамана —

Кого из них, мы поняли не лучше,

Чем серые нетопыри под кровлей, —

Старик бессильным языком вскричал:

«Ступай ко Храму, где погас Огонь!»

И рухнул в тень поверженного Киша.

Тем вечером туман покрыл долину,

Как покрывают тело мертвеца,

И поднялся над крышами домов;

И возле Храма, где погас Огонь,

Застыл, как склизкая вода в кормушках,

Когда чума разит стада Эр-Хеба, —

И люди вновь услышали Коня.

Тем вечером в Армодовом жилище

Жрецы сожгли приданое Бизесы,

Заклали Тора, черного быка,

Сломали прялку девы, распустили

Ей волосы, как перед брачной ночью,

Но причитали, как на погребенье.

Мы слышали, как плачущая дева

Пошла ко Храму, где погас Огонь,

И Красный Конь со ржаньем шел за ней,

Подковами чеканя гром и смерть.

Как А-Сафайская звезда выходит

Из снежных туч и возвещает людям,

Что перевал открыт, — так из тумана

Бизеса вышла на Таманов Путь

И по камням разбитым побрела

Ко Храму, где давно погас Огонь;

И Красный Конь до Храма шел за ней

И вдруг умчался в Горы — навсегда.

А те, кто пробудил Таманов гнев,

Следили, поднимаясь за туманом,

Как дева на горе войдет во Храм.

Она дотронулась до почерневшей,

Нетопырями оскверненной двери,

Где буквами древней, чем А-Сафай,

Был высечен Великий Гимн Таману, —

И дважды со слезами отшатнулась

И опустилась на порог, взывая

К Вождю, возлюбленному жениху,

К отцу и к Тору, черному быку,

Ей посвященному. Да, дева дважды

Отшатывалась от ужасной двери

В Забытый Храм, в котором Человеком

Играет, как игрушкою, Таман,

Безглазый Лик с усмешкой на устах.

Но в третий раз на каменный узор

Бизеса налегла, моля Тамана

Принять ее как выкуп за Эр-Хеб.

И кто следил, те видели, как дверь

Раскрылась и закрылась за Бизесой;

И хлынул ливень и омыл Долину,

И таял злой туман, и грохотал

Таманов Гром, в сердца вселяя страх.

Одни клянутся, что Бизеса трижды

Из Храма жалобно звала на помощь,

Другие — что она бесстрашно пела,

А третьи — что слыхали гром и ливень

И не было ни пения, ни зова.

Но что бы ни было, наутро люди,

От ужаса немые, шли ко Храму —

Туда собрался весь Эр-Хеб, и с плачем

Жрецы вступили в страшный Храм Тамана,

Которого страшились и не знали.

Пробившаяся в трещинах трава

Раскалывала плиты алтаря,

По стенам проступали нечистоты,

Прогнившие стропила распухали

От многоцветной поросли; проказой

Лишайник изъязвил Таманов Лик.

Над ним в Купели Крови трепетало

Рубиновое утреннее солнце —

Под ним, закрыв ладонями лицо,

Лежала бездыханная Бизеса.

Эр-Хеб за горной цепью А-Сафай

Своей беды свидетель. А-Сафай

О ней поведал Горуху — оттуда

Пошел на Запад, в Индию, рассказ.

ДАМБЫ[210]

Душа не лежит рыбачить, рука не лежит грести.

Опыт, завещанный от отцов, не больно у нас в чести.

Верой в неверие мы горды: любые истины лгут.

Нашим потом не полит хлеб, радостью беден труд.

Видишь, за гранью дамб и запруд раскинулись вширь поля,

Это — руками отцов для нас созданная земля!

Они повернули море вспять. Прочно построен вал.

Мы в мире росли за плечом плотин, но прошлый покой пропал!

Там, вдалеке, нарастает прилив, карабкаясь на заплот,

Пробует, крепко ль посажен затвор, скользит и опять ползет;

Лижет голыш, движет голыш, гложет песчаный склон…

Взморье не близко, пора бы взглянуть, цел ли еще заслон!

В тревоге дома покидаем мы, на берег спеша идем.

Вот он, отцами созданный вал, мы бреши не знали в нем!

Нет, мы не боялись, пусть ветер выл и шторм не раз бушевал.

Что же, посмотрим, как он стоит, отцами созданный вал!

Над гатью, над редким лоскутьем крыш смятенный теплится свет,

Вспыхнет и чахнет, сверкнет и меркнет — и только тлеет след,

Зловещая искорка на ветру, уголь, павший в золу…

Ночи и морю преданы мы, и буря у нас в тылу!

Коровы у изгородей ревут, к воротам теснясь скорей,

Вспугнуты криком, и беготней, и мерцанием фонарей,

Засовы — долой, пусть каждый сам спасает шкуру, когда

Шлюзы таранит из-за спины и во рвах взбухает вода!

Море ломит поверх плотин, по нашим пашням идет,

Буруны гуляют, как жеребцы, швыряя пену вразмет,

И все, что копытом не потоптать, уносят в зубах они,

Пока не утащат хлеба, и дрок, и дедовские плетни…

Готовьте топливо для костров — паклю, смолу, сушняк:

Не дым — огонь будет нужен нам, если дамбы проглотит мрак!

Расставьте дозорных на вышки (что утро наворожит?) —

В ногах канат, а над головой колокол дребезжит…

Осталось одно — дожидаться дня, поздним казнясь стыдом.

Вот этот вал — наследство отцов. Мы не думали о своем.

Стучалась беда, но считалось всегда, что есть дела поважней.

Мы изменили своим отцам и убили своих сыновей!

Пред нами разгромленный фронт плотин, работа морской волны.

То был отцами созданный вал, богатство и мир страны.

Но миру — конец, и богатству — конец, и земли под ногами нет,

И ты не найдешь ни кола ни двора, когда наступит рассвет!

ГИЕНЫ[211]

Когда похоронный патруль уйдет

И коршуны улетят,

Приходит о мертвом взять отчет

Мудрых гиен отряд.

За что он умер и как он жил —

Это им все равно.

Добраться до мяса, костей и жил

Им надо, пока темно.

Война приготовила пир для них,

Где можно жрать без помех.

Из всех беззащитных тварей земных

Мертвец беззащитней всех.

Козел бодает, воняет тля,

Ребенок дает пинки.

Но бедный мертвый солдат короля

Не может поднять руки.

Гиены вонзают в песок клыки,

И чавкают, и рычат.

И вот уж солдатские башмаки

Навстречу луне торчат.

Вот он и вышел на свет, солдат, —

Ни друзей, никого.

Одни гиеньи глаза глядят

В пустые зрачки его.

Гиены и трусов и храбрецов

Жуют без лишних затей,

Но они не пятнают имен мертвецов:

Это — дело людей.

БРЕМЯ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА[212]

Неси это гордое Бремя —

Родных сыновей пошли

На службу тебе подвластным

Народам на край земли —

На каторгу ради угрюмых

Мятущихся дикарей,

Наполовину бесов,

Наполовину людей.

Неси это гордое Бремя —

Будь ровен и деловит,

Не поддавайся страхам

И не считай обид;

Простое ясное слово

В сотый раз повторяй —

Сей, чтобы твой подопечный

Щедрый снял урожай.

Неси это гордое Бремя —

Воюй за чужой покой —

Заставь Болезнь отступиться

И Голоду рот закрой;

Но чем ты к успеху ближе,

Тем лучше распознаешь

Языческую Нерадивость,

Предательскую Ложь.

Неси это гордое Бремя

Не как надменный король —

К тяжелой черной работе,

Как раб, себя приневоль;

При жизни тебе не видеть

Порты, шоссе, мосты —

Так строй их, оставляя

Могилы таких, как ты!

Неси это гордое Бремя —

Ты будешь вознагражден

Придирками командиров

И криками диких племен:

«Чего ты хочешь, проклятый,

Зачем смущаешь умы?

Не выводи нас к свету

Из милой Египетской Тьмы!»

Неси это гордое Бремя —

Неблагодарный труд, —

Ах, слишком громкие речи

Усталость твою выдают!

Тем, что ты уже сделал

И сделать еще готов,

Молчащий народ измерит

Тебя и твоих Богов.

Неси это гордое Бремя —

От юности вдалеке

Забудешь о легкой славе,

Дешевом лавровом венке —

Теперь твою возмужалость

И непокорность судьбе

Оценит горький и трезвый

Суд равных тебе!

МАСТЕР[213]

За полночь, после попойки в «Русалке»

Джонсону, властному Воанергесу,

Он рассказывал (и если спьяна —

Честь винограду!),

Как под Котсуолдом встретил в таверне

Настоящую свою Клеопатру:

Дикая безумно пила от несчастной

Страсти к солдату.

Как, скрываясь от графской стражи,

В темной канаве, покрыт росою,

Он услыхал цыганку Джульетту,

Клявшую утро.

Как щенят утопить не решался

Бедный малыш, а его сестренка,

Леди Макбе́т лет семи, их злобно

Бросила в Темзу.

Как в воскресенье притихший, грустный

Стрэтфорд нырял за Офелией в Эвон:

Все горожане знали девчонку,

Самоубийцу.

Так Поэт, безымянным пальцем

Капли вина обручая друг с другом,

Тайны свои открывал, и солнце

Вышло послушать.

Лондон проснулся, и протрезвевший

Мастер умчался ловить виденья, —

В том, что кому-то они пригодятся,

Не сомневаясь…

ТОМЛИНСОН[214]

И стало так! — усоп Томлинсон в постели на Беркли-сквер,

И за волосы его схватил посланец надмирных сфер.

Схватил его за волосы Дух и черт-те куда повлек, —

И Млечный Путь гудел по пути, как вздутый дождем поток.

И Млечный Путь отгудел вдали — умолкла звездная марь,

И вот у Врат очутились они, где сторожем Петр-ключарь.

«Предстань, предстань и нам, Томлинсон, четко и ясно ответь,

Какое добро успел совершить, пока не пришлось помереть;

Какое добро успел совершить в юдоли скорби и зла!»

И стала вмиг Томлинсона душа, что кость под дождями, бела.

«Оставлен мною друг на земле — наставник и духовник,

Сюда явись он, — сказал Томлинсон, — изложит все напрямик».

«Отметим: ближний тебя возлюбил, — но это мелкий пример!

Ведь ты же, брат, у Небесных Врат, а это — не Беркли-сквер;

Хоть будет поднят с постели твой друг, хоть скажет он за тебя, —

У нас — не двое за одного, а каждый сам за себя».

Горе и долу зрел Томлинсон и не узрел ни черта —

Нагие звезды глумились над ним, а в нем — была пустота.

И ветер, дующий меж миров, взвизгнул, как нож на ребре.

И стал отчет давать Томлинсон в содеянном им добре:

«Про это — я читал, — он сказал, — это — слыхал стороной,

Про это думал, что думал другой о русской персоне одной».

Безгрешные души толклись позади, как голуби у летка,

А Петр-ключарь ключами бренчал, и злость брала старика.

«Думал, читал, слыхал, — он сказал, — это все про других!

Во имя бывшей плоти своей реки о путях своих!»

Вспять и встречь взглянул Томлинсон и не узрел ни черта;

Был Мрак сплошной за его спиной, а впереди — Врата.

«Это я знал, это — считал, про это — где-то слыхал,

Что кто-то читал, что кто-то писал про шведа, который пахал».

«Знал, считал, слыхал, — ну и ну! — и сразу лезть во Врата!

К чему небесам внимать словесам — меж звезд и так теснота!

За добродетели духовника, ближнего или родни

Не обретет Господних щедрот пленник земной суетни.

Отыди, отыди ко Князю Лжи, твой жребий не завершен!

И… да будет вера твоей Беркли-сквер с тобою там, Томлинсон!»

……….

Волок его за волосы Дух, стремительно падая вниз,

И возле Пекла поверглись они, Созвездья Строптивости близ,

Где звезды красны от гордыни и зла, или белы от невзгод,

Или черным-черны от греха, какой и пламя неймет.

И длят они путь свой или не длят — на них проклятье пустынь;

Их ни одна не помянет душа — гори они или стынь.

А ветер, дующий меж миров, так выстудил душу его,

Что адских пламён искал Томлинсон, как очага своего.

Но у решетки Адовых Врат, где гиблых душ не сочтешь,

Дьявол пресек Томлинсонову прыть, мол, не ломись — не пройдешь!

«Низко ж ты ценишь мой уголек, — сказал Поверженный Князь, —

Ежели в Ад вознамерился влезть, меня о том не спросясь!

Я слишком с Адамовой плотью в родстве, мной небрегать не резон,

Я с Богом скандалю из-за него со дня, как создан был он.

Садись, садись на изгарь и мне четко и ясно ответь,

Какое зло успел совершить, пока не пришлось помереть».

И Томлинсон поглядел горе и увидел в Адской Дыре

Чрево кроваво-красной звезды, казнимой в жуткой жаре.

И долу Томлинсон поглядел и увидел сквозь Адскую Мглу

Темя молочно-белой звезды, казнимой в жутком пылу.

«В былые дни на земле, — он сказал, — меня обольстила одна,

И, если ты ее призовешь, на всё ответит она».

«Учтем: не глуп по части прелюб, — но это мелкий пример!

Ведь ты же, брат, у Адовых Врат, а это — не Беркли-сквер;

Хоть свистнем с постели твою любовь — она не придет небось!

За грех, совершенный двоими вдвоем, каждый ответит поврозь!»

А ветер, дующий меж миров, как нож его потрошил,

И Томлинсон рассказывать стал о том, как в жизни грешил:

«Однажды я взял и смерть осмеял, дважды — любовный искус,

Трижды я Господа Бога хулил, чтоб знали, каков я не трус».

Дьявол печеную душу извлек, поплевал и отставил стыть:

«Пустая тщета на блажного шута топливо переводить!

Ни в пошлых шутках не вижу цены, ни в глупом фиглярстве твоем.

И незачем мне джентльменов будить, спящих у топки втроем!»

Участия Томлинсон не нашел, встречь воззрившись и вспять.

От Адовых Врат ползла пустота опять в него и опять.

«Я же слыхал, — сказал Томлинсон. — Про это ж была молва!

Я же в бельгийской книжке читал французского лорда слова!»

«Слыхал, читал, узнал, — ну и ну! — мастер ты бредни молоть!

Сам ты гордыне своей угождал? Тешил греховную плоть?»

И Томлинсон решетку затряс, вопя: «Пусти меня в Ад!

С женою ближнего своего я плотски был близковат!»

Дьявол слегка ухмыльнулся и сгреб уголья в жаркий суслон:

«И это ты вычитал, а, Томлинсон?» — «И это!» — сказал Томлинсон.

Нечистый дунул на ногти, и вмиг отряд бесенят возник,

И он им сказал: «К нам тут нахал мужеска пола проник!

Просеять его между звездных сит! Отсеять малейший прок!

Адамов род к упадку идет, коль этаким вверил порок!»

Эмпузина рать, не смея взирать в огонь из-за голизны

И плачась, что грех им не дал утех, — по младости, мол, не грешны! —

По углям помчалась за сирой душой, копаясь в ней без конца;

Так дети шарят в вороньем гнезде или в ларце отца.

И вот, клочки назад притащив, как дети, натешившись впрок,

Они доложили: «В нем нету души, какою снабдил его Бог!

Мы выбили бред брошюр, и газет, и книг, и вздорный сквозняк,

И уйму краденых душ, но его души не найдем никак!

Мы катали его, мы мотали его, мы пытали его огнем,

И, если как надо был сделан досмотр, душа не находится в нем!»

Нечистый голову свесил на грудь и басовито изрек:

«Я слишком с Адамовой плотью в родстве, чтоб этого гнать за порог.

Здесь Адская Пасть, и ниже не пасть, но если б таких я впускал,

Мне б рассмеялся за это в лицо кичливый мой персонал;

Мол, стало не пекло у нас, а бордель, мол, я не хозяин, а мот!

Ну, стану ль своих джентльменов я злить, ежели гость — идиот?»

И Дьявол на душу в клочках поглядел, ползущую в самый пыл,

И вспомнил о Милосердье Святом, хоть фирмы честь не забыл.

«И уголь получишь ты от меня, и сковородку найдешь,

Коль сам душекрадцем ты выдумал стать», — и сказал Томлинсон:

«А кто ж?»

Враг Человеческий сплюнул слегка — забот в его сердце несть:

«У всякой блохи поболе грехи, но что-то, видать, в тебе есть!

И я бы тебя бы за это впустил, будь я хозяин один,

Но свой закон Гордыне вменен, и я ей не господин.

Мне лучше не лезть, где Мудрость и Честь, согласно проклятью, сидят!

Тебя же вдвоем замучат живьем Блудница сия и Прелат.

Не дух ты, не гном ты, не книга, не зверь, — держал он далее речь, —

Ты вновь обрети человечье лицо, греховное тело сиречь.

Я слишком с Адамовой плотью в родстве, шутить мне с тобою не след.

Ступай, хоть какой заработай грешок! Ты — человек или нет!

Спеши! В катафалк вороных запрягли. Вот-вот они с места возьмут.

Ты — скверне открыт, пока не зарыт. Чего же ты мешкаешь тут?

Даны зеницы тебе и уста, изволь же их отверзать!

Неси мой глагол Человечьим Сынам, пока не усопнешь опять:

За грех, совершенный двоими вдвоем поврозь подобьют итог!

И… да поможет тебе, Томлинсон, твой книжный заемный Бог!»

ДАР МОРЯ[215]

Младенец мертвый в саване спал,

Над ним вдова не спала.

Спала ее мать. Течение вспять

Буря в проливе гнала.

Вдова смеялась над бурей и тьмой.

«Мой муж утонул в волне,

Мой ребенок мертв, — шептала она, —

Чем еще ты грозишься мне?»

И она глядела на детский труп, —

А свеча почти оплыла, —

И стала петь Отходную Песнь,

Чтоб скорей душа отошла.

«Прибери Богоматерь в ненастную ночь

Тебя от моей груди

И постель застели твою…» — пела она,

Но не смела сказать «Иди!».

И тут с пролива донесся крик,

Но стекла завесила мгла.

«Слышишь, мама! — сказала старухе она. —

Нас душа его позвала!»

Старуха горько вздохнула в ответ:

«Там овца ягнится в кустах.

С чего бы крещеной безгрешной душе

Звать и плакать впотьмах!»

«О ножки, стучавшие в сердце мое!

О ручки, сжимавшие грудь!

Как смогут дорожку они отыскать?

Как смогут замки отомкнуть?»

И постлали они простыню у дверей

И лучшее из одеял,

Чтоб в холод и тьму не продрогнуть ему.

Но плач во мгле не смолкал.

Вдова подняла засов на дверях,

Взгляд напрягла, как могла,

И открыла дверь, чтоб душа теперь

Без помехи прочь отошла.

Во тьме не мерцали ни искра, ни дух,

Ни призрак, ни огонек.

И «Ты слышишь, мама, — сказала она, —

Он зовет меня за порог!»

Старуха пуще вздохнула в ответ:

«Скорбящий глух и незряч, —

Это крачки испуганные кричат

Или чайки заблудшей плач!»

«Крачек ветер с моря прогнал в холмы,

Чайка в поле за плугом идет;

Не птица во тьме послышалась мне —

Это он меня в ночь зовет!»

«Не плачь, родная моя, не плачь,

У младенца пути свои.

Не дает житья тебе скорбь твоя

И пустые руки твои!»

Но она отстранила мать от дверей:

«Матерь Божия, быть посему!

Не пойду — спасенья душе не найду!»

И пошла в зовущую тьму.

На закиданном водорослями молу,

Где ветер мешал идти,

Во тьме на младенца наткнулась она,

Чью жизнь опоздала спасти.

Она прижала дитя к груди

И назад к старухе пошла,

И звала его, как сынка своего,

И понапрасну звала.

На грудь ей с найденыша капли текли.

Ее собственный в саване спал.

И «Помилуй нас, Боже! — сказала она. —

Давших Жизни угаснуть в шквал».

КОРОЛЕВА[216]

«Романтика, прощай навек!

С резною костью ты ушла, —

Сказал пещерный человек, —

И бьет теперь кремнем стрела.

Бог Плясок больше не в чести.

Увы, романтика! Прости!»

«Ушла! — вздыхал народ озер, —

Теперь мы жизнь влачим с трудом,

Она живет в пещерах гор,

Ей незнаком наш свайный дом,

Холмы, вы сон ее блюсти

Должны, Романтика, прости!»

И мрачно говорил солдат:

«Кто нынче битвы господин?

За нас сражается снаряд

Плюющих дымом кулеврин.

Удар никак не нанести!

Где честь? Романтика, прости!»

И говорил Купец, брезглив:

«Я обошел моря кругом,

Все возвращается прилив,

И каждый ветер мне знаком.

Я знаю все, что ждет в пути

Мой бриг. Романтика, прости!»

И возмущался Капитан:

«С углем исчезла красота,

Когда идем мы в океан,

Рассчитан каждый взмах винта.

Мы, как паром, из края в край

Идем. Романтика, прощай!»

И злился дачник, возмущен:

«Мы ловим поезд, чуть дыша,

Бывало, ездил почтальон,

Опаздывая, не спеша.

О, черт!» Романтика меж тем

Водила поезд девять-семь.

Послушен под рукой рычаг,

И смазаны золотники,

И будят насыпь и овраг

Ее тревожные свистки;

Вдоль доков, мельниц, рудника

Ведет умелая рука.

Так сеть свою она плела,

Где сердце — кровь и сердце — чад,

Каким-то чудом заперта

В мир, обернувшийся назад.

И пел певец ее двора:

«Ее мы видели вчера!»

ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ ЧЕСТНОГО ТОМАСА[217]

Король вассалам доставить велел

Священника с чашей, шпоры и меч,

Чтоб Честного Томаса наградить,

За песни рыцарским званьем облечь.

Вверху и внизу, на холмах и в лугах

Искали его и лишь там нашли,

Где млечно-белый шиповник растет

Как страж у Врат Волшебной Земли.

Вверху синева, и внизу откос,

Глаза разбежались, — им не видны

Стада, что пасутся на круглом бугре…

О, это царицы волшебной страны!

— Кончай свою песню! — молвил Король. —

Готовься к присяге, я так хочу;

Всю ночь у доспехов стой на часах,

И я тебя в рыцари посвящу.

Будут конь у тебя, и шпоры, и герб,

Грамоты, оруженосец и паж,

Замок и лен земельный любой,

Как только вассальную клятву дашь!

К небу от арфы поднял лицо

Томас и улыбнулся слегка;

Там семечко чертополоха неслось

По воле бездельного ветерка.

«Уже я поклялся в месте ином

И горькую клятву сдержать готов.

Всю ночь доспехи стерег я там,

Откуда бежали бы сотни бойцов.

Мой дрот в гремящем огне закален,

Откован мой щит луной ледяной,

А шпоры в сотне лиг под землей,

В Срединном Мире добыты мной.

На что мне твой конь и меч твой зачем?

Чтоб истребить Благородный Народ

И разругаться с кланом моим,

Родней, что в Волшебном Граде живет?

На что мне герб, и замок, и лен,

И грамоты мне для чего нужны,

Оруженосец и паж мне зачем?

Я сам Король своей страны.

Я шлю на запад, шлю на восток,

Куда пожелаю, вассалов шлю,

Чтоб утром и в сумерках, в ливень и зной

Возвращались они к своему Королю.

От стонущей суши мне весть принесут,

От ревущих во мгле океанов шальных,

Реченье Плоти, Духа, Души,

Реченье людей, что запутались в них».

Король по колену ударил рукой

И нижнюю губу прикусил:

«Честный Томас! Я верой души клянусь,

На любезности ты не расходуешь сил!

Я многих графами сделать могу,

Я вправе и в силе им приказать

Позади скакать, позади бежать

И покорно моим сынам услужать».

«Что мне в пеших и конных графах твоих,

На что сдались мне твои сыны?

Они, чтобы славу завоевать,

Просить моего изволенья должны.

Я Славу разинутым ртом создаю,

Шлю проворный Позор до скончанья времен,

Чтобы клир на рынках ее возглашал,

Чтобы с псами рыскал по улицам он.

Мне красным золотом платят одни,

Не жалеют иные белых монет,

Ну а третьи дают немного еды,

Ибо званья у них высокого нет.

За красное золото, за серебро

Я для знати одно и то же пою,

Но за еду от незнатных людей

Пою наилучшую песню мою».

Кинул Король серебряный грош,

Одну из мелких шотландских монет:

«За бедняцкую плату, за нищенский дар

Сыграешь ли ты для меня или нет?»

«Когда я играю для малых детей,

Они подходят вплотную ко мне,

Но там, где даже дети стоят,

Кто ты такой, что сидишь на коне?

Слезай с коня твоей спеси, Король!

Уж больно чванен твой зычный галдеж.

Три слова тебе я скажу, и тогда,

Коль дерзнешь, в дворянство меня возведешь!»

Король послушно сошел с коня

И сел, опершись о камень спиной.

«Держись! — молвил Томас. — Теперь у тебя

Я вырву сердце из клетки грудной!»

Томас рукой по струнам провел

Ветровой арфы своей колдовской;

От первого слова у Короля

Хлынули жгучие слезы рекой:

«Я вижу утраченную любовь,

Касаюсь незримой надежды моей.

Срамные дела, что я тайно творил,

Шипят вкруг меня, как скопище змей.

Охвачен я страхом смертной судьбы,

Нет солнца в полдень, настала ночь.

Спрячь меня, Томас, укрой плащом,

Бог знает, — мне дольше терпеть невмочь!»

Вверху синева, и внизу откос,

Бегущий поток и открытый луг.

В зарослях вереска, в мокром рву

Солнце пригрело племя гадюк.

Томас молвил: «Приляг, приляг!

То, что минуло, — рассудит Бог.

Получше слово тебе возглашу,

Тучу сгоню, что прежде навлек».

Честный Томас по струнам провел рукой,

И арфа грянула сгоряча.

При слове втором схватился Король

За повод, за рукоять меча:

«Я слышу ратников тяжкий шаг,

Блестит на солнце копий стена.

Из чащи так низко летит стрела,

Так звучно поет в полете она!

Пусть на этой войне мои стяги шумят,

Пусть рыцари скачут мои напролом,

Пускай стервятник за битвой следит, —

Жесточе у нас не случалось в былом!»

Вверху синева, и внизу откос,

Гнется трава, и пуст небосклон.

Там, сумасбродным ветром звеня,

Сокол летит за сорокой в угон.

Честный Томас над арфой вздохнул

И тронул средние струны у ней;

И последнее слово Король услыхал

О невозвратности юных дней:

«Я снова Принц и без страха люблю

Подружку мою, не в пример Королю,

С друзьями подлинной дружбой дружу,

На добром коне оленя травлю.

Псы мои насмерть загонят дичь,

Могучий рогач залег у ручья;

Ждет у окна, чтоб мне руки умыть,

Возлюбленная подружка моя.

Я истинно жив, ибо снова правдив,

Всмотревшись в любимый, искренний взгляд,

Чтоб в Эдеме вместе с Адамом стоять

И скакать на коне через Райский Сад».

Ветер безумствует, гнется трава,

Плещет поток, и пуст небосвод,

Где, обернувшись, могучий олень

Лань свою ждет, ей пройти не дает.

Честный Томас арфу свою отложил,

Склонился низко, молчанье храня.

Он повод поправил и стремя взял

И Короля усадил на коня.

Он молвил: «Ты бодрствуешь или спишь,

Сидя застыло и молча? Ну что ж!

Мыслю — ты будешь песню мою

Помнить, пока навек не уснешь!

Я Песней Тень от солнца призвал,

Чтоб вопила она, восстав пред тобой,

Под стопами твоими прах раскалил,

Затмил над тобой небосвод голубой.

Тебя я к Престолу Господню вознес,

Низверг тебя в Пекло, в Адский предел,

Я натрое душу твою растерзал,

А — ты — меня — рыцарем — сделать — хотел!»

ЭПИТАФИИ[218]

ПОЛИТИК

Я трудиться не сумел, грабить не посмел,

Я всю жизнь свою с трибуны лгал доверчивым и юным,

Лгал — птенцам.

Встретив всех, кого убил, всех, кто мной обманут был,

Я спрошу у них, у мертвых, — бьют ли на том свете морду

Нам — лжецам?

ЭСТЕТ

Я отошел это сделать не там, где вся солдатня.

И снайпер в ту же секунду меня на тот свет отправил.

Я думаю, вы не правы, высмеивая меня,

Умершего принципиально, не меняя своих правил.

КОМАНДИР МОРСКОГО КОНВОЯ

Нет хуже работы — пасти дураков,

Бессмысленно храбрых — тем более.

Но я их довел до родных берегов

Своею посмертною волею.

БЫВШИЙ КЛЕРК

Не плачьте! Армия дала

Свободу робкому рабу.

За шиворот приволокла

Из канцелярии в судьбу,

Где он, узнав, что значит смерть,

Набрался храбрости — любить,

И полюбив — пошел на смерть,

И умер. К счастью, может быть.

НОВОБРАНЕЦ

Быстро, грубо и умело за короткий путь земной

И мой дух и мое тело вымуштровала война.

Интересно, что способен сделать бог со мной

Сверх того, что уже сделал старшина?

ОРДИНАРЕЦ

Я знал, что мне он подчинен и чтоб спасти меня — умрет.

Он умер, так и не узнав, что надо б все наоборот!

ДВОЕ

А. — Я был богатым, как раджа.

Б. — А я был беден.

Вместе. — Но на тот свет без багажа

Мы оба едем.

БОБС[219]

(Фельдмаршал Лорд Робертс Кандахар; умер во Франции в 1914 г.)

Краснорожий чародей —

Крошка Бобс,

Только рослых лошадей

Любит Бобс.

Если конь лягнет, взбрыкнет,

Бобсу что? Во весь свой рот,

Сидя на кобыле, ржет —

Что за Бобс!

Бахадуру Бобсу слава —

Крошка Бобс, Бобс, Бобс!

Кандахаровец он истый —

Воин Бобс, Бобс, Бобс!

Он ведь Герцог Агги Чел,[220]

Он душой за нас болел,

В ад пойдет с ним всяк, кто цел, —

Веришь, Бобс?

Кто поправит передок —

О, наш Бобс;

Знает строй наш назубок —

Тоже Бобс.

Да, глаза его — судьба,

Глотка — медная труба,

Бесполезна с ним борьба —

Это — Бобс!

Он слегка сегодня пьян —

Ну и Бобс!

Ох, погубит нас, болван, —

Так ведь, Бобс?

Жалобы сожмем в зубах,

Коль моча в его мозгах:

Прём вперед, а там — наш крах —

Ангел Бобс.

Если б встал он вниз башкой —

Папа Бобс,

Полился б свинец рекой —

Что за Бобс!

Тридцать лет — о чем тут речь —

Что копить и что беречь?!

Пули, дротики, картечь —

В дырках Бобс!

Так и не сумел узнать

Маршал Бобс,

Что на все нам наплевать —

Так-то, Бобс!

Мудрый он, хоть ростом мал,

Но всегда врага пугал,

И-не-тре-бо-вал-пох-вал —

Ай да Бобс!

А теперь, как бог, живет

Где-то Бобс;

По заслугам — и почет,

Так ведь, Бобс?

Станет пэром он теперь,

Каску выкинет за дверь,

Но он вспомнит нас, поверь, —

Верно, Бобс?

Бахадуру Бобсу слава —

Крошка Бобс, Бобс, Бобс!

Веллингтон он наш карманный —

Воин Бобс, Бобс, Бобс!

Хватит, больше простоты!

Тьфу-тьфу-тьфу — не с нами ты,

Рады мы до хрипоты —

Славься, Бобс!

ДЕННИ ДИВЕР[221]

— О чем с утра трубят рожки? — один из нас сказал.

— Сигналят сбор, сигналят сбор, — откликнулся капрал.

— Ты побелел как полотно! — один из нас сказал.

— Я знаю, что покажут нам, — откликнулся капрал.

Будет вздернут Денни Дивер ранним-рано на заре,

Похоронный марш играют, полк построился в каре,

С плеч у Денни рвут нашивки — на казарменном дворе

Будет вздернут Денни Дивер рано утром.

— Как трудно дышат за спиной, — один из нас сказал.

— Хватил мороз, хватил мороз, — откликнулся капрал.

— Свалился кто-то впереди, — один из нас сказал.

— С утра печет, с утра печет, — откликнулся капрал.

Будет вздернут Денни Дивер, вдоль шеренг ведут его,

У столба по стойке ставят, возле гроба своего,

Скоро он в петле запляшет, как последнее стерьво!

Будет вздернут Денни Дивер рано утром.

— Он спал направо от меня, — один из нас сказал.

— Уснет он нынче далеко, — откликнулся капрал.

— Не раз он пиво ставил мне, — один из нас сказал.

— Он хлещет горькую один, — откликнулся капрал.

Будет вздернут Денни Дивер, по заслугам приговор:

Он убил соседа сонным, на него взгляни в упор,

Земляков своих бесчестье и всего полка позор —

Будет вздернут Денни Дивер рано утром!

— Что это застит белый свет? — один из нас сказал.

— Твой друг цепляется за жизнь, — откликнулся капрал.

— Что стонет там, над головой? — один из нас сказал.

— Отходит грешная душа, — откликнулся капрал.

Кончил счеты Денни Дивер, барабаны бьют поход,

Полк построился колонной, нам командуют: — Вперед!

Хо! — трясутся новобранцы, промочить бы пивом рот, —

Нынче вздернут Денни Дивер рано утром.

ТОММИ[222]

Хотел я глотку промочить, гляжу — трактир открыт.

— Мы не пускаем солдатню! — хозяин говорит.

Девиц у стойки не унять: потеха хоть куда!

Я восвояси повернул и плюнул со стыда.

— Эй, Томми, так тебя и сяк, ступай и не маячь!

Но — Мистер Аткинс, просим Вас! — когда зовет трубач.

Когда зовет трубач, друзья, когда зовет трубач,

Да, мистер Аткинс, просим Вас, когда зовет трубач!

На представленье я пришел, ну ни в одном глазу!

За мной ввалился пьяный хлыщ, и он-то сел внизу.

Меня ж отправили в раек, наверх, на самый зад,

А если пули запоют, — пожалте в первый ряд!

— Эй, Томми, так тебя и сяк, умерь-ка лучше прыть!

Но — Личный транспорт Аткинсу! — когда за море плыть.

Когда за море плыть, друзья, когда за море плыть,

Отличный транспорт Аткинсу, когда за море плыть!

Дешевый нам дают мундир, грошовый рацион,

Солдат — ваш верный часовой — не больно дорог он!

И проще фыркать: дескать, он шумён навеселе,

Чем с полной выкладкой шагать по выжженной земле!

— Эй, Томми, так тебя и сяк, да ты, мерзавец, пьян!

Но — Взвейтесь, грозные орлы! — лишь грянет барабан.

Лишь грянет барабан, друзья, лишь грянет барабан,

Не дрянь, а «грозные орлы», лишь грянет барабан!

Нет, мы не грозные орлы, но и не грязный скот,

Мы — те же люди, холостой казарменный народ.

А что порой не без греха — так где возьмешь смирней:

Казарма не растит святых из холостых парней!

— Эй, Томми, так тебя и сяк, тишком ходи, бочком!

Но — Мистер Аткинс, грудь вперед! — едва пахнет дымком.

Едва пахнет дымком, друзья, едва пахнет дымком,

Ну, мистер Аткинс, грудь вперед, едва пахнет дымком!

Сулят нам сытные пайки, и школы, и уют.

Вы жить нам дайте по-людски, без ваших сладких блюд!

Не о баланде разговор, и что чесать язык,

Покуда форму за позор солдат считать привык!

— Эй, Томми, так тебя и сяк, катись, и черт с тобой!

Но он — «защитник Родины», когда выходит в бой.

Да, Томми, так его и сяк, не раз уже учен,

И Томми — вовсе не дурак, он знает, что почем!

ФУЗЗИ-ВУЗЗИ[223]

(Суданские экспедиционные части)

Знавали мы врага на всякий вкус:

Кто похрабрей, кто хлипок, как на грех,

Но был не трус афганец и зулус,

А Фуззи-Вуззи — этот стоил всех!

Он не желал сдаваться, хоть убей,

Он часовых косил без передышки,

Засев в чащобе, портил лошадей

И с армией играл, как в кошки-мышки.

За твое здоровье, Фуззи, за Судан, страну твою,

Первоклассным, нехристь голый, был ты воином в бою!

Билет солдатский для тебя мы выправим путем,

А хочешь поразмяться, так распишемся на нем!

Вгонял нас в пот Хайберский перевал,

Нас дуриком, за милю, шлепал бур,

Мороз под солнцем Бирмы пробирал,

Лихой зулус ощипывал, как кур,

Но Фуззи был по всем статьям мастак,

И сколько ни долдонили в газетах:

— Бойцы не отступают ни на шаг! —

Он колошматил нас и так и этак.

За твое здоровье, Фуззи, за супругу и ребят!

Был приказ с тобой покончить, мы успели в аккурат.

Винтовку против лука честной не назвать игрой,

Но все козыри побил ты и прорвал британский строй!

Газеты не видал он никогда,

Медалями побед не отмечал,

Так мы расскажем, до чего удал

Удар его двуручного меча!

Он из кустиков на голову кувырк

Со щитом, навроде крышки гробовой, —

Всего денек веселый этот цирк,

И год бедняга Томми сам не свой.

За твое здоровье, Фуззи, в память тех, с кем ты дружил,

Мы б оплакали их вместе, да своих не счесть могил.

Но равен счет — мы присягнем, хоть Библию раскрой;

Пусть потерял ты больше нас, ты смял британский строй!

Ударим залпом, и пошел бедлам:

Он ныряет в дым и с тылу мельтешит.

Это прямо порох с перцем пополам,

И притворщик, если мертвый он лежит.

Он — ягненочек, он — мирный голубок,

Попрыгунчик, соскочивший со шнурка,

И плевать ему, куда теперь пролег

Путь Британского Пехотного Полка!

За твое здоровье, Фуззи, за Судан, страну твою,

Первоклассным, нехристь голый, был ты воином в бою!

За здоровье Фуззи-Вуззи, чья башка копна копной:

Чертов черный голодранец, ты прорвал британский строй!

ПУШКАРИ

В зубах неразлучная трубка, с вершин ветерок сквозной,

Шагаю я в бурых крагах, мой бурый мул за спиной,

Со мной шестьдесят бомбардиров, и — милым толстушкам честь —

Тут гордость Британской Армии, все лучшее, что в ней есть, — тсс, тсс!

Ведь наша любовь — это пушки, и пушки верны в боях!

Бросайте свои погремушки, не то разнесут в пух и прах — бабах!

Тащите вождя и сдавайтесь все вместе: и трус и смельчак;

Не хватайся за меч, не пытайся утечь, нет от пушек спасенья никак!

Нас гонят туда, где дороги, но чаще — где нет дорог,

И лезешь, как муха по стенке, нащупав ногой бугорок.

Лушаев и нагу смяли, с афридиев сбили спесь

Мы, пушки, — две батареи, двум тыщам равные здесь — тсс, тсс!

Ведь наша любовь — это пушки…

Не тянешь — будь благодарен: научим жить на земле!

Не встанешь — ну что же, парень, патрон для тебя — в стволе.

Так делай свою работу без спеху, не напоказ,

Полевые части — не сахар? А ну, попотей у нас — тсс, тсс!

Ведь наша любовь — это пушки…

Над нами орлиный клекот, рокот реки, как гром,

Мы выдрались из чащобы — лишь скалы да снег кругом.

Бичом полосует ветер, и вниз по степям летит

Скрежет и скрип железа, тупой перестук копыт — тсс, тсс!

Ведь наша любовь — это пушки…

Колесо по Лезвию Неба, и Бездна у самых ног,

А путь, распахнутый в вечность, прямее, чем твой плевок,

От солнца и снега слепнешь, рубаха — выжми да брось,

Но намертво полрасчета в старуху нашу впряглось — тсс, тсс!

Ведь наша любовь — это пушки…

В зубах неразлучная трубка, с вершин ветерок сквозной,

Карабкаюсь в бурых крагах, мой бурый мул за спиной.

Где шли мы — мартышкам да козам и то не дознаться, кажись.

— Родимые, тпру-у! Снять цепи! Шрапнелью! К бою! Держиссь! — тсс, тсс!

Ведь наша любовь — это пушки, и пушки верны в боях!

Не вздумайте лезть в заварушки, не то разнесут в пух и прах — бабах!

Тащите вождя и сдавайтесь все вместе: и трус и смельчак;

Хоть под землю засядь, там тебе и лежать — не спасешься от пушек никак!

ГАУПТВАХТА

Голова — что твоя шарманка, язык, как приклад, тяжел,

Лежалой картошкой губы, — я крепко, видать, дошел!

Но меня не забудет патрульный капрал, в клоповник попал я не зря:

Я напился, как зверь, и капралу теперь со скулы не отмыть фонаря!

Второсрочная — прямо на доски — шинель,

Плац под окнами, выбитый сплошь…

Стоят суток гульбы две недели «губы» —

«За драку и пьяный дебош»!

За пьянство и славный дебош!

Капрал-то был, право, хорош.

Стоят суток гульбы две недели «губы»

За драку и пьяный дебош!

Я пива хлебнул порядком, что проку! — водой вода!

Но джину с дружком хватил я тайком и вот угодил сюда.

Ну, черт нас пихнул на двойной караул, капрал-то хрясь меня в нос!

Но как я за ворот его рванул, так клок в кулаке и унес!

Я бросил ботинки-гири и кинул в трактире шлем,

А мундир и ремни — бог весть где они, и чтоб они шли ко всем…

Мне не станут платить и велят отхватить нашивки, что я заслужил,

Но печать мою долго капрал не сотрет, я на совесть ее приложил!

Жена у казарменных плачет ворот, ревет во дворе малец…

Оно ерунда, вот начальство — беда: узнает — и мне конец.

Не лучше ли дать мне клятву опять, что святое начну житье,

Но случись заодно и дружок и вино, — как бы я не забыл ее!

Второсрочная — прямо на доски — шинель,

Плац под окнами, выбитый сплошь…

Стоят суток гульбы две недели «губы» —

«За драку и пьяный дебош»!

За пьянство и славный дебош!

Капрал-то был, право, хорош.

Стоят суток гульбы две недели «губы»

За драку и пьяный дебош!

НОВОБРАНЦЫ

Когда на восток новобранцы идут —

Как дурни, резвятся, как лошади, пьют.

Иные из них по дороге умрут,

Еще не начав служить как солдат,

Служить, служить, служить как солдат, солдат королевы!

Эй вы, молодые, поближе к огню!

Я не первых встречаю и хороню.

Но пока вы живы, я вам объясню,

Как должен вести себя умный солдат,

Умный, умный, умный солдат, солдат королевы!

При чуме и холере себя береги,

Минуй болота и кабаки.

Холера и трезвость — всегда враги.

А кто пьян, тот, ей-богу, скверный солдат,

Скверный, скверный, скверный солдат, солдат королевы!

Если сволочь сержант до точки довел,

Не ворчи, как баба, не злись, как осел.

Будь любезным и ловким, — и вот ты нашел,

Что наше спасенье в терпенье, солдат,

В терпенье, в терпенье, в терпенье, солдат, солдат королевы!

Если жена твоя шьется с другим,

Не стоит стреляться, застав ее с ним.

Отдай ему бабу — и мы отомстим,

Он будет с ней проклят, этот солдат,

Проклят, проклят, проклят солдат, солдат королевы!

Если ты под огнем удрать захотел,

Глаза оторви от лежащих тел

И будь счастлив, что ты еще жив и цел,

И маршируй вперед, как солдат,

Вперед, вперед, вперед, как солдат, солдат королевы!

Если мажут снаряды над их головой,

Не ругай свою пушку сукой кривой,

А лучше с ней потолкуй, как с живой,

И ты будешь доволен ею, солдат,

Доволен, доволен, доволен, солдат, солдат королевы!

Пусть кругом все убиты, — а ты держись!

Приложись и ударь и опять приложись.

Как можно дороже продай свою жизнь.

И жди помощи Англии, как солдат,

Жди ее, жди ее, жди ее, как солдат, солдат королевы!

Но если ты ранен и брошен в песках

И женщины бродят с ножами в руках,

Дотянись до курка и нажми впотьмах

И к солдатскому богу ступай как солдат,

Ступай, ступай, ступай как солдат, солдат королевы!

МАНДАЛАЙ

Где, у пагоды Мульмейнской, блещет море в полусне, —

Знаю, — девушка из Бирмы вспоминает обо мне.

В звоне бронзы колокольной слышу, будто невзначай:

«Воротись, солдат британский! Воротись ты в Мандалай!»

Воротись ты в Мандалай,

Где суда стоят у свай.

Шлепают, как прежде, плицы из Рангуна в Мандалай.

По дороге в Мандалай,

Где летучим рыбам — рай.

И, как гром, приходит солнце из Китая в этот край!

В юбке желтой, в изумрудной шапочке, звалась она

«Супи-йо-лет», как царица, Тибо ихнего жена.

Начадив сигарой белой, припадала в тишине,

С христианским умиленьем, к черной идола ступне.

Глупый идол! Этот люд

Окрестил его «Бог Будд»!

Я ласкал ее, и было не до идолов ей тут!

По дороге в Мандалай —

В сырость рисовых плантаций солнце низкое сползло,

И она, под звуки банджо, мне поет «Кулла-ло-ло!»,

На плечо кладет мне руку, мы сидим, щека к щеке,

И следим, как пароходы проплывают вдалеке,

Как слоняги бревна тика складывают в тростнике,

В иловатой, гниловатой, дурно пахнущей реке,

И, в безмолвье душном, слово вдруг замрет на языке!

По дороге в Мандалай —

То, что было, — нынче сплыло. Прошлое прости-прощай!

Разве омнибусы ходят с Набережной в Мандалай?

Поучал меня служивый, оттрубивший десять лет:

«Кто услышал зов востока — не глядит на белый свет!»

Ничего другого нет,

Только пряный дух чесночный, только в пальмах солнца свет,

Только храма колокольцы — ничего другого нет!

По дороге в Мандалай —

Тошно мне тереть подметки о булыжник мостовых.

Дождь осенний лихорадку бередит в костях моих.

Пусть за мной, от Челси к Стрэнду, треплют хвост полста прислуг!

О любви пускай болтают — страх берет от их потуг,

Бычьих лиц, шершавых рук!

Не чета душистой, чистой, самой нежной из подруг,

В той земле, где зеленеют в рощах пальмы и бамбук!

По дороге в Мандалай —

За Суэц попасть хочу я: зло с добром — в одной цене,

Десять заповедей — силы не имеют в той стране;

Храмовые колокольцы обращают зов ко мне,

И, у пагоды Мульмейнской, блещет море в полусне.

По дороге в Мандалай

Старый флот стоит у свай,

Где, больные, мы лежали, по прибытье в Мандалай!

О, дорога в Мандалай,

Где летучим рыбам — рай!

И, как гром, приходит солнце из Китая в этот край!

БРОД ЧЕРЕЗ КАБУЛ

Стал Кабул у вод Кабула…

Саблю вон, труби поход!..

Здесь полвзвода утонуло,

Другу жизни стоил брод,

Брод, брод, брод через Кабул,

Брод через Кабул и темнота.

При разливе, при широком

эскадрону выйдут боком

Этот брод через Кабул и темнота.

Да, Кабул — плохое место…

Саблю вон, труби поход!..

Здесь раскисли мы, как тесто,

Многим жизни стоил брод,

Брод, брод, брод через Кабул,

Брод через Кабул и темнота.

Возле вех держитесь, братцы,

с нами насмерть будут драться

Гиблый брод через Кабул и темнота.

Спит Кабул в пыли и зное…

Саблю вон, труби поход!..

Лучше б мне на дно речное,

Чем ребятам… Чертов брод!

Брод, брод, брод через Кабул,

Брод через Кабул и темнота.

Вязнут бутцы и копыта,

кони фыркают сердито, —

Вот вам брод через Кабул и темнота.

Нам занять Кабул велели,

Саблю вон, труби поход!..

Но скажите — неужели

Друга мне заменит брод,

Брод, брод, брод через Кабул,

Брод через Кабул и темнота.

Плыть да плыть, не спать в могиле

тем, которых загубили

Чертов брод через Кабул и темнота.

На черта Кабул нам нужен?..

Саблю вон, труби поход!..

Трудно жить без тех, с кем дружен, —

Знал, что взять, проклятый брод.

Брод, брод, брод через Кабул.

Брод через Кабул и темнота.

О Господь, не дай споткнуться,

слишком просто захлебнуться

Здесь, где брод через Кабул и темнота.

Нас уводят из Кабула…

Саблю вон, труби поход!..

Сколько наших утонуло?

Скольких жизней стоил брод?

Брод, брод, брод через Кабул,

Брод через Кабул и темнота.

Обмелеют летом реки,

но не всплыть друзьям вовеки, —

Это знаем мы, и брод, и темнота.

ХОЛЕРНЫЙ ЛАГЕРЬ[224]

Холера в лагере нашем, всех войн страшнее она,

Мы мрем средь пустынь, как евреи в библейские времена.

Она впереди, она позади, от нее никому не уйти…

Врач полковой доложил, что вчера не стало еще десяти.

Эй, лагерь свернуть и в путь! Нас трубы торопят,

Нас ливни топят…

Лишь трупы надежно укрыты, и камни на них и кусты…

Грохочет оркестр, чтоб унынье в нас побороть,

Бормочет священник, чтоб нас пожалел Господь,

Господь…

О боже! За что нам такое, мы пред тобою чисты.

В августе хворь эта к нам пришла и с тех пор висит на хвосте,

Мы шагали бессонно, нас грузили в вагоны, но она настигала везде,

Ибо умеет в любой эшелон забраться на полпути…

И знает полковник, что завтра опять не хватит в строю десяти.

О бабах нам тошно думать, на выпивку нам плевать,

И порох подмок, остается только думать и маршировать,

А вслед по ночам шакалы завывают: «Вам не дойти,

Спешите, ублюдки, не то до утра не станет еще десяти!»

Порядочки, те, что теперь у нас, насмешили б и обезьян:

Лейтенант принимает роту, возглавляет полк капитан,

Рядовой командует взводом… Да, по службе легко расти,

Если служишь там, где вакансий ежедневно до десяти.

Иссох, поседел полковник, он мечется день и ночь

Среди госпитальных коек, меж тех, кому не помочь.

На свои он берет продукты, не боясь карман растрясти,

Только проку пока не видно, что ни день — то нет десяти.

Пастор в черном бренчит на банджо, лезет с мулом прямо в ряды,

Слыша песни его и шутки, надрывают все животы,

Чтоб развлечь нас, он даже пляшет: «Ти-ра-ри-ра, Ра-ри-ра-ти!»

Он достойный отец для мрущих ежедневно по десяти.

А католиков ублажает рыжекудрый отец Виктор,

Он поет ирландские песни, ржет взахлеб и городит вздор…

Эти двое в одной упряжке, им бы только воз довезти…

Так и катится колесница, — сутки прочь, и нет десяти.

Холера в лагере нашем, горяча она и сладка,

Дома лучше кормили, но, сев за стол, нельзя не доесть куска,

И сегодня мы все бесстрашны, ибо страху нас не спасти,

Маршируем мы и теряем на день в среднем по десяти.

Эй! Лагерь свернуть и в путь! Нас трубы торопят,

Нас ливни топят…

Лишь трупы надежно укрыты, и камни на них и кусты…

Те, кто с собою не справятся, могут заткнуться,

Те, кому сдохнуть не нравится, могут живыми вернуться.

Но раз уж когда-нибудь все равно ляжем и я и ты,

Так почему б не сегодня без споров и суеты.

А ну, номер первый, заваливай стояки,

Брезент собери, растяжек не позабудь,

Веревки и колья — все вали во вьюки!

Пора, о пора уже лагерь свернуть и в путь…

(Господи, помоги!)

ДВА ПРИГОРКА[225]

Только два африканских пригорка,

Только пыль и палящий зной,

Только тропа между ними,

Только Трансвааль за спиной,

Только маршевая колонна

В обманчивой тишине

Внушительно и непреклонно

Шагающая по стране.

Но не смейся, встретив пригорок,

Улыбнувшийся в жаркий час,

Совершенно пустой пригорок,

За которым — Пит и Клаас, —

Будь зорок, встретив пригорок,

Не объявляй перекур:

Пригорок — всегда пригорок,

А бур — неизменно бур.

Только два африканских пригорка,

Только дальний скалистый кряж,

Только грифы да павианы,

Только сплошной камуфляж,

Только видимость, только маска —

Только внезапный шквал,

Только шапки в газетах: «Фиаско»,

Только снова и снова провал.

Так не смейся, встретив пригорок,

Неизменно будь начеку,

За сто миль обойди пригорок,

Полюбившийся проводнику, —

Будь зорок, встретив пригорок,

Не объявляй перекур:

Пригорок — всегда пригорок,

А бур — неизменно бур.

Только два африканских пригорка,

Только тяжких фургонов след,

Только частые выстрелы буров,

Только наши пули в ответ, —

Только буры засели плотно,

Только солнце адски печет…

Только — «всем отступать поротно»,

Только — «вынужден дать отчет».

Так не смейся, встретив пригорок,

Берегись, если встретишь два,

Идиллический, чертов пригорок,

Приметный едва-едва, —

Будь зорок, встретив пригорок,

Не объявляй перекур:

Пригорок — всегда пригорок,

А бур — неизменно бур.

Только два африканских пригорка,

Ощетинившихся, как ежи,

Захватить их не больно сложно,

А попробуй-ка удержи, —

Только вылазка из засады,

Только бой под покровом тьмы,

Только гибнут наши отряды,

Только сыты по горло мы!

Так не смейся над жалким пригорком —

Он достался нам тяжело;

Перед этим бурым пригорком,

Солдат, обнажи чело,

Лишь его не учли штабисты,

Бугорка на краю земли, —

Ибо два с половиной года

Двух пригорков мы взять не могли.

Так не смейся, встретив пригорок,

Даже если подписан мир, —

Пригорок — совсем не пригорок,

Он одет в военный мундир, —

Будь зорок, встретив пригорок,

Не объявляй перекур:

Пригорок — всегда пригорок,

А бур — неизменно бур!

ПЫЛЬ

(Пехотные колонны)

День-ночь-день-ночь — мы идем по Африке,

День-ночь-день-ночь — все по той же Африке

(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!) —

Отпуска нет на войне!

Восемь — шесть — двенадцать — пять — двадцать миль на этот раз.

Три — двенадцать — двадцать две — восемнадцать миль вчера

(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!) —

Отпуска нет на войне!

Брось-брось-брось-брось! — видеть то, что впереди.

(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!) —

Все-все-все-все — от нее сойдут с ума,

И отпуска нет на войне!

Ты-ты-ты-ты — пробуй думать о другом,

Бог-мой-дай-сил — обезуметь не совсем!

(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)

Отпуска нет на войне!

Счет-счет-счет-счет — пулям в кушаке веди,

Чуть-сон-взял-верх — задние тебя сомнут.

(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!),

Отпуска нет на войне!

Для-нас-все-вздор — голод, жажда, длинный путь,

Но нет-нет-нет-нет — хуже, чем всегда одно —

Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог,

И отпуска нет на войне!

Днем-все-мы-тут — и не так уж тяжело,

Но-чуть-лег-мрак — снова только каблуки,

(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!),

Отпуска нет на войне!

Я-шел-сквозь-ад — шесть недель, и я клянусь,

Там-нет-ни-тьмы — ни жаровен, ни чертей,

Но-пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог,

И отпуска нет на войне!

СТЕЛЛЕНБОС

Генерал чертыхнулся, заслышав пальбу,

И велел, чтобы выяснил вестовой:

Что за кретин искушает судьбу,

Что за осел принимает бой?

Того и гляди — пойдет заваруха,

А там и кокнут кого невзначай!

Чтоб не пер, зараза, поперек приказа,

Он самочинцу влепил нагоняй.

Все шестеренки, да винтики,

Да разные палки в колеса, —

Начальники наши горды

(Ох и тяжки у них зады!),

Но пуще всей чехарды

Боятся они Стелленбоса!

Большую пыль пустил генерал!

Генерал учинил большой разнос!

Генерал «ничего такого не ждал»,

А буры нам натянули нос!

Не сидеть бы нам, как клушам на яйцах,

Мы успели бы брод перейти без потерь —

Но чертовы буры, спасая шкуры,

Окопались, и хрен их проймешь теперь!

Не польстился на ферме спать генерал,

«Мол, буду в стенах чужих, как в тюрьме».

Но простудиться он не желал —

И до ночи мы копались в дерьме.

Покуда мы разбивали лагерь,

Он подремал над книгой слегка,

А во время в это буры де Вета

Просочились сквозь наши войска!

Ведь видел же он, что буры с гор

Нахально глядят на нас в упор,

Но он к подножию нас припер,

Доложив, что любая тревога — вздор.

Генерал не желал рисковать разведкой,

Не стал обстреливать горный кряж —

Он чуял в кармане орден Бани

И созерцал окрестный пейзаж.

Он выклянчил орден, но не утих

(Молчали прочие, как в гробу),

Навесив медали на крыс штабных,

Он выехал на солдатском горбу!

Он будто не знал, что кругом холера,

На того, кто стрелял, он свалил вину,

Он тявкал шавкой, грозил отставкой

И на полгода прогадил войну!

Все шестеренки, да винтики,

Да разные палки в колеса,

Начальники наши горды

И пока что держат бразды —

Но пуще всей чехарды

Боятся они Стелленбоса!

ДОБРОВОЛЬНО «ПРОПАВШИЙ БЕЗ ВЕСТИ»[226]

Неважный мир господь для нас скропал.

Тот, кто прошел насквозь солдатский ад

И добровольно «без вести пропал»,

Не беспокойтесь, не придет назад!

Газеты врали вам средь бела дня,

Что мы погибли смертью храбрецов.

Некрологи в газетах — болтовня,

Нам это лучше знать, в конце концов.

Врачи приходят после воронья,

Когда не разберешь, где рот, где нос.

И только форма рваная моя

Им может сделать на меня донос.

Но я ее заставлю промолчать.

Потом лопаты землю заскребут,

И где-то снова можно жизнь начать,

Когда тебя заочно погребут.

Мы будем в джунглях ждать до темноты —

Пока на перекличке подтвердят,

Что мы убиты, стало быть, чисты;

Потом пойдем куда глаза глядят.

Мы снова сможем девочек любить,

Могилы наши зарастут травой,

И траурные марши, так и быть,

Наш смертный грех покроют с головой.

Причины дезертирства без труда

Поймет солдат. Для нас они честны.

А что до ваших мнений, господа, —

Нам ваши мненья, право, не нужны.

ХЛАДНОЕ ЖЕЛЕЗО[227]

Золото — хозяйке, серебро — слуге,

Медяки — ремесленной всякой мелюзге.

«Верно, — отрубил барон, нахлобучив шлем, —

Но хладное железо властвует над всем».

Что государь-владыка такому, как барон?

Королевский замок бароном осажден.

«Черта с два! — сказал пушкарь. — Будете ни с чем —

Хладное железо властвует над всем!»

Не повезло барону — рыцари его

Полегли под ядрами все до одного;

Взяли в плен барона, он угрюм и нем,

И хладное железо властвует над всем.

Но тут Владыка добрый молвил (ну и ну!):

«Что, как отпущу тебя, меч тебе верну?»

«Не шути, — сказал барон, — грешил я не затем;

И хладное железо властвует над всем.

Слезы — малодушному, шутнику — псалом,

Петля — владыке-дураку, чтоб не был дураком.

Есть одно отчаянье, я пропал совсем,

И хладное железо властвует над всем!»

Но отвечал Владыка (побольше бы таких!):

«Вот Хлеб, а вот Вино, вкуси со мною их

Во славу Приснодевы, а я скажу, зачем

Хладное железо властвует над всем!»

Он взял Вино. И Хлеб Он взял. И знаменье творил.

И за столом Он сам служил и вот что говорил:

«Я гвозди дал в себя забить, позора нес ярем,

Чтоб хладное железо благовестило всем.

Раны — исстрадавшимся, сильным — тумаки,

Елей — сердцам, уставшим от горя и тоски.

Я простил тебя и грех твой искупил затем,

Чтоб хладное железо благовестило всем!»

Корона — дерзновенному, скипетр — смельчакам!

Трон — тому, кто говорит: Возьму и не отдам.

«Черта с два! — вскричал барон, прочь отбросив шлем, —

Хладное железо властвует над всем!

Железный гвоздь Распятья властвует над всем!»

NON NOBIS, DOMINE[228][229]

Non nobis, Domine!

He нам хвала, Господь!

Тьму нечестивых дней

Очам не обороть.

Наш путь и крив и крут,

Вслепую — каждый шаг,

Лишь Твой всевышний суд

Над нами — зряч и благ.

Но падок рабский ум,

Стыду наперекор.

На Славы праздный шум,

На Злата грязный сор:

Им души предаем

И служим, как богам,

Но втайне сознаем:

Не нам хвала, не нам!

О Движитель всего,

Бог, Судия, Творец!

От блага своего

Нам удели, Отец!

Но в смуте наших дней

Дай прозревать сердцам:

Non nobis Domine! —

Не нам хвала, не нам!

НЕБОКОПТИТЕЛЬ[230]

С первых дней, как ступил он на школьный порог,

Новичку, браня и грозя,

Велят поскорей заучить, как урок,

То, Чего Делать Нельзя.

Год за годом, с шести и до двадцати,

Надзирая любой его шаг,

Педагоги твердят, чтоб он вызубрил ряд

Вещей, Невозможных Никак.

(Средний пикт подобных запретов не знал,

Да, наверно, и знать не желал.)

Для того-то — отнюдь не для пользы своей

Или даже пользы чужой —

Он томится от невыразимых вещей

Телом, умом и душой.

Хоть бы пикнул! Так нет же, — доучившись в колледже,

Он пускается в свет, увозя

Высшее образованье — доскональное знанье

Того, Чего Делать Нельзя.

(Средний пикт был бы весьма удивлен,

Услыхав про такой закон.)

По натуре — лентяй, по привычкам — старик,

Лишь к брюзжанью всегда готов,

Человека оценивать он привык

По расцветке его носков.

Что же странного в том, что он мыслит с трудом,

И всему непривычному — враг,

Если он абсолютно осведомлен

О Вещах, Невозможных Никак?

(Средний пикт потому-то ему и дает

Сотню очков вперед.)

ПЕСНЯ ДАТСКИХ ЖЕНЩИН[231]

Я ли вдруг стала тебе нелюбезна,

Дом ли, хозяйство ли? Все бесполезно:

Уводит тебя седовласая бездна.

Она тебя встретит, но вместо перины

Получишь холодное ложе из тины,

Где солнце ночует и любятся льдины.

А после у скал под ворчанье прибоя

Бессильно обнимешься ты не со мною —

С тысячепалой морскою травою.

Но из году в год, как отступят морозы

И почки облепят нагие березы,

Снова хоть плачь, но без толку слезы, —

Снова рыбацкая крутит шарманка,

Ухо ласкает тебе перебранка,

Волны влекут, словно рыбу приманка.

И замолкают любви нашей струны,

Скот безнадзорный уходит в дюны,

А ты только снасти латаешь для шхуны.

Тучи на проводах ваших да всхлипы;

Вот и не слышно из пенного шипа

Даже в уключинах горького скрипа.

Я ли вдруг стала тебе нелюбезна,

Дом ли, хозяйство ли? Все бесполезно:

Уводит тебя седовласая бездна.

ДОРОЖНАЯ ПЕСНЯ БАНДАР-ЛОГОВ[232]

Длинной гирляндой порою ночной

Мчимся мы между землей и луной.

Ты не завидуешь нашим прыжкам,

Скачущим лентам и лишним рукам?

Ты не мечтал, чтоб твой хвост, как тугой

Лук Купидона, был выгнут дугой?

Злишься напрасно ты, Брат! Ерунда!

С гибким хвостом и беда — не беда!

Мы поднимаем немыслимый шум.

Головы наши распухли от дум!

Тысячи дел перед нами встают —

Мы их кончаем за пару минут.

Ах, как мудры мы! Ах, как хороши!

Все, что умеем, творим от души.

Всеми забыты мы, Брат? Ерунда!

С гибким хвостом и беда — не беда!

Если до нас донесутся слова

Аиста, мыши, пчелы или льва,

Шкур или перьев — мы их различим,

Тут же подхватим и быстро кричим!

Браво! Брависсимо! Ну-ка опять!

Мы, словно люди, умеем болтать!

Мы не притворщики, Брат. Ерунда!

С гибким хвостом и беда — не беда!

Светит для нас обезьянья звезда!

Скорее рядами сомкнемся,

лавиной сквозь лес пронесемся,

Как гроздья бананов качаясь на ветках,

взлетая по гладким стволам.

Для всех мы отбросы, так что же!

Мы корчим ужасные рожи!

Напрасно смеетесь! Мы скачем по пальмам

навстречу великим делам!

ПЕСНЬ ПИКТОВ[233]

Тупые копыта Рима

Ступают на сердце, на брюхо;

Рим смотрит куда-то мимо,

И римское ухо глухо.

Повсюду посты, охрана,

И прячутся наши орды;

Мы лечим словами раны,

Но помыслы наши горды.

Нет ни любви к нам, ни злобы,

Столь мы ничтожный народец;

Все же глядите в оба —

Есть и для вас колодец!

Мы — червяки лесные?

Мы — плесень корней, гниенье?

Мы словно шипы стальные!

Мы — крови распад и тленье!

Омела душит деревья,

Моль одеянье губит,

Крыса сгрызает вервья —

Но жертву никто не любит.

И наше племя ничтожно,

И мы несем наше бремя;

Мы скрытны, мы осторожны,

Будут плоды в свое время!

О да, мы народец хилый,

Но только будьте спокойны;

Нас много, и мы всей силой

Начнем за свободу войны.

Столетия рабства и тьмы

Были уделом нашим,

Но стыд вас погубит, и мы

На ваших могилах спляшем!

ЗАКОН ДЖУНГЛЕЙ[234]

Внемлите Закону Джунглей, он стар как небесная твердь,

Послушный Волк преуспеет, но ждет нарушителя смерть.

Как питон, что ствол обвивает, в обе стороны действен Закон:

Стая сильна лишь Волком, а Волк лишь Стаей силен.

Пейте вволю, но в меру, и мойтесь от носа и до хвоста,

Спите днем, — для охоты ночная предназначена темнота.

Пусть Шакал подбирает за тигром, — ты, безусый Волчонок, не смей!

Помни — Волк природный охотник, пищу сам добывать умей!

С владыками — Тигром, Пантерой и Медведем не ссорься, ни-ни!

Не тревожь молчащего Хати, Кабана в кустах не дразни!

Если в Джунглях две стаи сойдутся, приляг в сторонке и жди:

Может быть, к обоюдному благу договорятся Вожди.

С Волком из собственной Стаи сражайся в честном бою;

Тот, кто ввяжется в ваш поединок, ослабляет Стаю свою.

В логове Волк — хозяин, и защитный Закон таков,

Что там и Вожак не властен и даже Совет Волков.

Если логово слишком открыто и в нем убежища нет,

Ты должен сыскать другое, — так решает Совет.

До полуночи убивая, не взбудораживай лес,

Не спугни второго оленя, — он нужен другим позарез.

Для себя, Волчат и Волчицы убивай, если в пище нужда,

Но нельзя убивать для потехи, Человека же — НИКОГДА.

Право Стаи — право слабейших; коль добычу у них довелось

Отобрать, не ешь без остатка, но им шкуру и голову брось.

Ешь добычу Стаи на месте, набивай до отвалу пасть,

Но умрет любой, кто в берлогу унесет хоть малую часть.

Волк — хозяин своей добычи, и не смеет Стая, пока

Он не даст на то разрешенья, от мяса урвать ни клочка.

Годовалый Волчонок вправе, если убийца сыт,

Достать свою долю мяса, — отказ ему не грозит.

Право Логова — Матери право; от каждой добычи она

Для выводка заднюю ногу должна получить сполна.

Вправе Отец в одиночку семье добывать обед;

Он волен от вызовов Стаи, судья ему — только Совет.

Вожак — это сила и опыт, и ведомо испокон,

Что там — где Закон не предвидит, приказ Вожака — Закон.

Блюди же Законы Джунглей, их много, от них не спастись,

У них голова и копыто, горб и бедро: подчинись!

ЕСЛИ…[235]

О, если ты покоен, не растерян,

Когда теряют головы вокруг,

И если ты себе остался верен,

Когда в тебя не верит лучший друг,

И если ждать умеешь без волненья,

Не станешь ложью отвечать на ложь,

Не будешь злобен, став для всех мишенью,

Но и святым себя не назовешь,

И если ты своей владеешь страстью,

А не тобою властвует она,

И будешь тверд в удаче и в несчастье,

Которым, в сущности, цена одна,

И если ты готов к тому, что слово

Твое в ловушку превращает плут,

И, потерпев крушенье, можешь снова —

Без прежних сил — возобновить свой труд,

И если ты способен все, что стало

Тебе привычным, выложить на стол,

Все проиграть и вновь начать сначала,

Не пожалев того, что приобрел,

И если можешь сердце, нервы, жилы

Так завести, чтобы вперед нестись,

Когда с годами изменяют силы

И только воля говорит: «Держись!»

И если можешь быть в толпе собою,

При короле с народом связь хранить

И, уважая мнение любое,

Главы перед молвою не клонить,

И если будешь мерить расстоянье

Секундами, пускаясь в дальний бег, —

Земля — твое, мой мальчик, достоянье!

И более того, ты — человек!

«Если в стеклах каюты…»

* * *[236]

Если в стеклах каюты

Зеленая тьма,

И брызги взлетают

До труб,

И встают поминутно

То нос, то корма,

А слуга, разливающий

Суп,

Неожиданно валится

В куб,

Если мальчик с утра

Не одет, не умыт,

И мешком на полу

Его нянька лежит,

А у мамы от боли

Трещит голова,

И никто не смеется,

Не пьет и не ест, —

Вот тогда вам понятно,

Что значат слова:

Сорок норд,

Пятьдесят вест!

«На далекой Амазонке…»

* * *

На далекой Амазонке

Не бывал я никогда.

Только «Дон» и «Магдалина» —

Быстроходные суда —

Только «Дон» и «Магдалина»

Ходят по морю туда.

Из Ливерпульской гавани

Всегда по четвергам

Суда уходят в плаванье

К далеким берегам.

Плывут они в Бразилию,

Бразилию,

Бразилию.

И я хочу в Бразилию —

К далеким берегам!

Никогда вы не найдете

В наших северных лесах

Длиннохвостых ягуаров,

Броненосных черепах.

Но в солнечной Бразилии,

Бразилии моей,

Такое изобилие

Невиданных зверей!

Увижу ли Бразилию,

Бразилию,

Бразилию.

Увижу ли Бразилию

До старости моей?

МАТИ МОЯ[237]

Если мне стянут горло петлей,

Мати моя! О мати моя!

Знаю, чье сердце будет со мной,

Мати моя! О мати моя!

Если я в море глухом утону,

Мати моя! О мати моя!

Знаю, чьи слезы дойдут в глубину,

Мати моя! О мати моя!

Если проклятью меня предадут,

Знаю, чьи к небу молитвы дойдут,

Мати моя! О мати моя!

СЕКРЕТ МАШИН[238]

Взяты мы из шахт, из руд, из-под земли,

Нас в горниле, в тигле, в пекле жар калил,

Закаляли нас, ковали, гнули, жгли,

Резал фрезер и напильник опилил.

Нам потребны масло, уголь и вода,

И микронный, по возможности, зазор, —

Дайте это нам для жизни — и тогда

Мы рванемся вам служить во весь опор!

Можем взмыть, и гресть, и мчать, и взнесть, и гнать,

Можем греть, и гнуть, и печь, и ткать, и рыть,

Можем вплавь, и вглубь, и ввысь, и вдаль, и вспять,

Можем петь, считать, писать и говорить!

К другу дело неотложное у вас?

Не беда, что в антиподах абонент!

Ваш потрескивающий вопрос тотчас

Через свод небес переметнут в момент!

Друг ответил вам через десяток стран?

Вы нужны ему? Спешить он вас просил?

Вас доставят в скачке через океан

Семь десятков тысяч лошадиных сил!

Вас, который бы ей впредь повелевал,

«Мавритания» у пирса чинно ждет;

Капитану только стоит взять штурвал —

В море город в девять палуб поплывет.

Можем сдернуть перед вами шапки с гор,

Лес порубленный скатить для ваших благ,

Можем вспять поворотить речной напор

И в пустыне насадить полезный злак.

Пожелаете — протянем трубы ввысь,

В безотказные цистерны ледников,

Чтоб трамваи в вашем городе неслись,

Жил станок и шел продукт из парников?

Это ж просто! Нужен бур и динамит —

И — пожалте вам! — расселась скал стена;

И пустыню обводнение поит,

И долина морем стать обречена.

Но извольте наш Закон запомнить впредь —

Не способны мы освоить вашу ложь;

Нам несвойственно прощать, любить, жалеть.

С нами сладишь — и поладишь? Нет — умрешь!

Грандиозней мы Народов и Царей,

Смирно ползайте у наших рычагов.

Мы изменим ход времен и жизнь вещей, —

То, что прежде было в веденье Богов!

Наша гарь от вас сокроет ширь Небес,

Но сверканью звезд сдадутся дым и мгла,

Ибо наши грандиозность, мощь и вес

Суть всего лишь дети вашего ума!

В ПАСТИ БУРИ[239]

Увы, пророчества сбылись —

Черна предгрозовая высь,

Звезду обманом не кори —

Надолго ночь, не жди зари.

Готовься! Грянет ураган,

И тишина сейчас — обман,

Но может статься, в свете дня

Страшнее будет западня.

Прибрежный риф преодолен,

Но не ликуй — со всех сторон,

Пока бесформенный, как мрак,

Смертельный подступает враг.

Отлив несет нас в океан,

Но всею мощью ураган

К свободе преграждает путь,

Пытаясь наш корабль вернуть.

Катится вал, еще один,

Почти не слышен пульс машин,

Но наконец корабль рывком

Пошел вперед — ура, плывем!

Плывем, все бросив за кормой;

Все дальше бури злобной вой,

Но знай — пока земля видна,

Свобода не обретена.

РАССКАЗЫ