Стихотворения. Проза — страница 20 из 32

9. H. И. ГРЕЧУ[273]

<Мартначало апреля 1825. Москва>

Милостивый государь, Ник<олай> Ив<анович>!

Честь имею препроводить к вам критику на разбор «Онегина». Если удостоите оную вашего одобрения, поместив в «Сыне отечества», то почту за удовольствие сообщить вам несколько замечаний о влиянии философии на поэзию[274].

В.

10. Г. Н. ОЛЕНИНУ[275]

1 мая 1825. Москва

Милостивый государь Григорий Никанорович!

По получении присланных вами записок и планов, я тотчас представил их сенаторам Озерову[276] и Малиновскому[277], и оба равно обещали мне обратить особенное внимание на ваше дело[278] и быть вашими ходатаями. Как они исполнят свое обещание? Их старания будут ли успешными? Это еще скрыто под завесою тайны; но вы можете быть уверены, что как скоро дело решится, по заседанию 8 мая, я не преминю вам о том дать знать в скорейшем времени.

Праздник у нас прошел в суетах. Мы ожидали П<ринца> Оранского и готовили для него выписки, переводы и пр. Я почти весь исписался. Наконец, он приехал, посетил наш Архив и присутствие его вознаградило нас за все труды. Он всех обворожил своею приветливостью, своими ласками. С тех пор шум не утихал в Москве. По утру раздается треск барабанов, вечером гремят музыканты. Вы не можете себе представить, сколько оранжевых лент, сколько померанцевых веточек торчит на дамских шляпках. По Кузнецкому мосту ежеминутно раздаются слова: a l'orange[279]. Мне кажется все мороженым на апельсинах, и сколько я ни развертывал конфетных бумажек, везде находил померанцевую корку. Это истинный, хоть не пиитический энтузиазм. Кроме этой эпизодической перемены в старой Москве ничего нет нового, все течет старым порядком: те же песни, те же сказки, так же поздно ложатся, так же поздно встают.

Я сам, я, имеющий честь к вам писать, пробыл вечера в Собрании до 3 часов и собираюсь то же самое повторить еще раза три на сей неделе. Сам удивляюсь, как все согласуется, я редко когда был так занят и никогда не был так рассеян. Вчера получил поручение утром сделать в кратчайший срок перевод для Принца, а совсем не намерен пропустить нынешнее гулянье. Вам известно, что 1 мая у нас встречают весну в Сокольничьем лесу, вероятно, гулянье будет преблестящее. — Мне стыдно этим кончить письмо свое. Вы подумаете, что я с нетерпением спешу на гулянье; но уверяю вас, что не эта причина заставляет меня положить перо. Теперь уже поздно, и я только что успею отдать письмо на почту. Извините, что я так мазал; все утро писал и принужден был спешить. Вы позвольте в другой раз подолее и на просторе побеседовать с вами.

Покорнейше прошу вас засвидетельствовать мое глубокое почитание всему вашему почтеннейшему семейству и принять уверение в истинном уважении и искренней дружбе вашего покорнейшего слуги и неизменного друга Дмитрия Веневитинова.

Все наши повторяют Вам то же.

11. M. П. ПОГОДИНУ[280]

15 мая 1825. <Москва>

Нижеподписавшийся покорнейше просит Михаила Петровича Погодина вручить подателю сего письмеца 1-ю часть переводов Мерзлякова[281].

Дмитрий Веневитинов

12. В РЕДАКЦИЮ ЖУРНАЛА «СЫН ОТЕЧЕСТВА»[282]

<Вторая половина маяначало июня 1825. Москва>

Извините, что посылаю вам такой маранный список, но это было переписано на скорую руку и весьма неискусным писцом, как вы видеть можете.

13. А. И. КОШЕЛЕВУ[283]

12 июня <18>25. Москва

Вы видите, любезный друг Александр Иванович, что я не медлю отвечать на ваше письмо. Вчера получил, а сегодня уже готов ответ. Не воображайте себе, чтобы такая поспешность происходила от излишней точности. Нет! Вам известно, что это не моя слабость; но я с вами давно не видался[284], давно не сообщался мыслями, а так поговорить-то хочется.

Чего бы я не дал, чтобы видеть Александра Ивановича в новом его мире, где он сочетает все веселия сельской жизни, все наслаждения эстетические с важною определенностью математика[285], где посвящает золотое время свое природе, Шеллингу и Франкеру[286], и, перенося живые чувства, эти цветы молодости, с полей воображения в область рассудка, готовит себе обильную жатву. Продолжайте, сказал бы я ему, эти наслаждения не потеряны. Кого не румянила заря жизни, тот жизни никогда не знал.

Но что делают, между тем, ваши друзья в Москве? Точно то же, что и прежде делали. Только поздно приходят в архив[287], забывая примеры Кошелева и Мещерского[288]. Но, к несчастию, успех одобряет мою лень. Вы знаете, как я мало трудился над годом своим[289], и он, кажется, сам собою достиг благополучного окончания. Кому слава? Не знаю. Но об этом и не беспокоюсь.

Последних номеров «Телеграфа» я почти не читал, т. е. почти, оттого что прочел статью кн<язя> Вяземского[290] о замечаниях Давыдова на 3 статьи в «Зап<исках> Напол<еона>». Статья любопытная не столько по мыслям Вяз<емского> об этой книжке, как по выпискам из Давыдова. Вот воин-поэт, какое сильное чувство любви к отечеству! И как видно, что это чувство в нем не предрассудок! Прочтите самую книжку, и вы будете в восхищении. — Еще из «Телеграфа» знаю я статью Одоевского, я читал ее у него в рукописи. Каково отделал он Дмитриева?[291] Эти критики не нам чета. Рубят хладнокровно и рады срубить голову у своей жертвы; а мы довольны и тем, что скажем, что наш противник всегда был без головы; и то бранят кн<язь> Черкасский[292].

Я не забыл своего обещания, и сегодня пошлю статью свою против Мерзлякова[293] к вам в дом, чтоб она к вам была переслана. Вы едва ли ее прочтете, так намарано; но что делать, переписывать некогда. Она в нынешнем номере должна быть напечатана. Другая же еще не спела[294]. Я хочу ее послать Бестужеву[295], он у меня ее просил; так дайте ей еще вылежаться. Теперь тешу себя надеждою скоро ехать в деревню, и там, что выльется из души, то будет ваше.

Виноват перед вами. Вы у меня требуете вашего Шеллинга[296], а я, вопреки вашему приказанию, еще удержал его. Жду вашего разрешения на этот счет; если он вам нужен, то я немедленно вам его пришлю по почте, если нет, то оставьте его, пожалуйста, у меня до отъезда моего в деревню. Он мне нужен, а его теперь нельзя найти. Головой ручаюсь вам за его сохранение.

Мещерский уже две недели уехал провожать тело бабки своей в Костромскую губернию и еще не возвращался. В следующий раз готовлюсь писать вам много и жду с нетерпением обещанного письма. Мое почтение вашей маменьке[297], Брат[298] от души вам кланяется, а я весь ваш,

Веневитинов

14. А. И. КОШЕЛЕВУ[299]

<Середина июля 1825. Москва>

Вы не ждали моей посылки, любезнейший Александр Иванович, но я случаем получил на короткое время 1820 год журнала Окена («Isis»[300]) и не могу не поделиться с вами этим сокровищем. Сколько статей, которые бы мы прочли с вами с необыкновенным удовольствием. Всего вам сообщить невозможно; но зная, что вы прилежно, с жаром, занимаетесь математикой, я заключил, что вам приятно будет видеть мнения двух славных математиков-идеалистов о сей науке. Для сего и перевел я ученый спор между Вагнером и Блише[301]. Вагнер, кажется, так пристрастился к математике, что он в ней видит зерна всех наук и из нее выводит их развитие.

Мысль может быть слишком страстная, но в науке всякая страсть позволительна и даже назидательна; ибо усилия ума не могут быть бесполезными; я осмелился прибавить свое замечание к статье Вагнера[302] и прошу вас сделать то же. — Так как статья его довольно велика, и что не все равно относится до математики, то я решился довольствоваться одною выпискою. Поспешность оставила без сомнения в сей выписке следы свои; но я ручаюсь, что она передаст вам в верном виде мысли автора. Выписку из Блише пришлю к вам по следующей почте, между тем вы будете иметь время написать собственные свои замечания; жаль, что у меня нет начала спора[303]. — Впрочем, Вагнер и здесь объясняет предмет спора, и этого довольно.

Теперь обратимся к нашему спору[304], и он имеет для нас (по крайней мере для меня) свою приятность. Я прочел письмо ваше с большим удовольствием и вижу, что древо истинного познания пустило в рассудке вашем глубокие корни — это не мешает, что я еще хочу поспорить; я не выдаю слов своих за истину, но только за искреннее выражение своего убеждения, и рад принимать истину из уст другого. Ваша диалектика очень верна, все ваши доказательства выливаются из одного начала; но мне кажется, что вы потеряли из виду основной закон всякой философии, главную мысль, на которой она должна зиждиться. Если цель всякого познания, цель философии есть гармония между миром и человеком (между идеальным и реальным), то эта же самая гармония должна быть началом всего. Всякая наука, чтоб быть истинною наукою, должна возвратиться к своему началу; другой цели нет.

Вы соглашаетесь, что должно воспоследовать примирение идеального мира с реальным, но не забывайте, что на этой степени (хотя это — точка — идеал) не будет уже науки, а будет одно — всеведение. Теперь я заключу, что эта степень — цель философии, была необходимо ее началом. (Трудно будет в письме распространиться об этом, однако ж я постараюсь когда-нибудь развить вам все свои понятия об этом положении первого человечества[305]). Книга «Бытия» в ясной аллегории дает вам понятие о первом состоянии человечества, или даже о состоянии первобытного человека[306]. И подлинно: представьте себе, что в таком человеке все чувства были мысли; что он все чувствовал, следственно, что он все знал. Не страшитесь сей мысли; она с первого взгляда может показаться романтизмом[307]; но Это оттого, что я дурно объясняюсь; эта мысль одна может ясно доказать, что человек носит в душе своей весь видимый мир, что субъект совершенно в объекте, что все законы явлений, случаев и пр. заключаются в высокой мысли о законе. Если вы с этим согласитесь, то вы мне допустите, что тогда родилась философия, когда человек раззнакомился с природою[308] — так и представляю я себе разные эпохи человечества. Не жду, чтобы вы согласились на эту мысль по одному письму сему, и знаю, что оно не может ее доказать; пишите ваши возражения; но обратите ваше внимание на книгу «Бытия». Посмотрите, как бог беседует с человеком с глазу на глаз, приводит ему всех животных, и он их всех окинул одним взглядом, всем дал имена[309]. Заметьте, что первобытный человек ничему не удивляется в раю, он как будто все постиг. Это предание древнейшего историка (которое, кажется, было преданием всех народов) много объясняет. Потом пройдите Золотой век древних стихотворцев[310], сравните его с книгою Моисея[311], и тогда, надеюсь, что спор наш разрешится. Это, конечно, доказательства опытные, но я в начале письма старался подтвердить свою мысль идеальною философиею; я для того только прибавляю вам сии примеры, чтобы вас не устрашали заключения, которые в глазах многих доказывают атеизм.

Лучшее издание Платона есть новое издание с переводом латинским[312] («Аста эстетика»). Я недавно купил Платона; но устал от своего издания, оно без перевода и без нот, и тем очень замедляется чтение.

Издание Аста стоит 50 руб<лей>, ассигнациями), с переводом — 55. Надобно адресоваться к графу С. П-му книгопродавцу[313]. Я непременно куплю это издание. Я ужасно марал; но мне никогда рука так не изменяет, как тогда, как я пишу с удовольствием.

15. А. И. КОШЕЛЕВУ[314]

<Начало 20-х чисел июля 1825. Москва>

Тысячу раз виноват перед вами, любезнейший Александр Иванович! Боюсь, что вы на меня сердиты и, по-видимому, вы имеете право сердиться; но надеюсь, что искусный адвокат мой кн<язь> Черкасский[315] совершенно убелит меня пред вами. Я исповедовал ему откровенно всю свою ошибку, и он обещал мне передать вам мою исповедь, не забывая, конечно, того, что может послужить к моему оправданию. Воображал ли я, что Шеллинг, который был для меня источником наслаждений и восторга, будет меня впоследствии так сокрушать?[316] А кто виноват, как не собственная моя ветренность? Это письмо было бы для вас загадкою, без объяснений кн. Черкасского. Оттого и временил я к вам писать, боялся, что письмо не выразит всего, что я мог бы сказать в оправдание свое, и тем более обвинит меня. На этой же неделе Шеллинг вам непременно будет доставлен во всей целости, ибо я уверен, что тот, кто ошибкою увез его у меня, и не развертывал его; не то бы он дал мне знать, что я ему дал не ту книгу, которую он у меня просил. Это вам докажет, что я сам, хотя и просил вас оставить на лето у меня «Натуральную философию», хотя и намеревался из нее делать извлечения, по сих пор не помышлял приступать к делу; не то бы и я заметил, что у меня нет той книги, которая мне нужна была. Оно и подлинно так. Меня попеременно развлекали — то неожиданный приезд Хомякова[317], то дела, то собственные марания, критики и пр. Теперь я занимаюсь гораздо постояннее и прилежнее прежнего и положил посвятить несколько месяцев Платону и Окену. К Платону начинаю привыкать, читаю его довольно свободно и не могу надивиться ему, надуматься над ним. Вот идеалист! Из Окена доставлю вам на днях перевод. Я избрал для сего его «Теософию» и уверен, что она приведет вас в восторг, тем более, что вы теперь занимаетесь математикой, а у него вся система зиждется на сей науке. И какая мысль! О боге говорить высшею математикою, которая теперь в моих глазах самый блестящий, самый совершенный плод на древе человеческих познаний[318]. Мне не нужно просить вас не показывать никому этого перевода, вы сами, прочтя его, увидите для кого это писано. Я прибавлю несколько объяснений касательно употребляемых мною выражений, и теперь только вижу, сколь мало обработан наш ученый слог. — Надеюсь, что и вы сообщите мне что-нибудь из ваших занятий. Посылаю вам статью[319], хотя ужасно дурно переписанную. — Простите, любезнейший Александр Иванович, не забывайте вам преданного

Веневитинова

16. А. И. КОШЕЛЕВУ[320]

<Конец июля 1825. Москва>

Благодарю вас, тысячу раз благодарю вас, любезнейший Александр Иванович, за ваши замечания на статью мою[321]. Они все так основательны, что если бы вы у меня настоятельно требовали ответа, то принудили бы меня или согласиться, или написать целую систему. По излишней приверженности к спорам, я бы избрал, может быть, сие последнее средство; тем более что мы, без сомнения, были бы согласны с вами в общих началах, и стоило бы согласиться и применениях.

Был ли Гомер философом? Вопрос вам не нравится? Не буду защищать, хорошо ли я выразился в этом случае, постараюсь только объяснить вам мысль свою. Мне кажется, ее уже объясняет последующее. «Стремился ли он сосредоточить и развить рассеянные понятия[322] религии?»[323][324]. Я вообще разделяю все успехи человеческого познания на три эпохи: на эпоху эпическую, лирическую и драматическую. Эти эпохи составляют эмблему не только всего рода человеческого, но жизни всякого — самого времени.

Первая живет воспоминаниями: тут первенствует не мысль человека, а видимый мир, получаемые впечатления. В этой первой эпохе жили древние, в ней писал Гомер, она вообще может назваться эпохою прошедшего.

Сам Пиндар[325] есть лирик совершенно эпический. Он никогда не выходил от мысли общей, но всегда от частного; таким образом объясняю я себе греческих (и французских) трагиков, оттого соразмерности частей у них совершеннее. Напротив того, мы живем в эпохе совершенно лирической; поэмы Клопштока[326], Байрона суть поэмы эпико-лирические. Это эпоха настоящего. Здесь мысль независимо от времени выливается из души поэта и распложается во всех явлениях. — Такая поэзия неопределенна, так, как сама мысль, как самое настоящее. Все трагедии наши суть лирические.

Третья эпоха составится из этих двух — так как поэзия драматическая из эпической и лирической, как будущее (в мысли человека) из настоящего и прошедшего. В этой эпохе мысль будет в совершенном примирении с миром. В ней, как в трагедии, равно будут действовать характер человека и сцепление обстоятельств. Это будет эпоха драматическая.

Возвратимся к Гомеру. Переход из одной из сих эпох в другую должен быть постепенным, и во всякой эпохе отражаются две другие. Теперь вопрос, на какой степени стоит Гомер. Философ ли он, т. е. выходит ли он от мысли общей, соединяет ли все в единство? Мпе кажется, что он совсем не философ, оттого, может, и выше своих последователей, но душа его была в гармонии с природой[327], ясно отражала впечатления природы, оттого поэмы его заключают лучшую философию, ибо они ясны и просты, как природа. Вы, может быть, с этим согласитесь, когда остановитесь на этой мысли:

человек, чтобы сделаться философом, т. е. искать мудрости, необходимо должен был раззнакомиться с природою, с своими чувствами. Младенец не философ.

Гамс[328] писал ко мне, что на днях, т. е. с первыми ездоками, Шеллинг прибудет в Москву. Вы, конечно, заметили, что «Телеграф» обещает мне ответ[329]; но если вы имели терпение прочесть его прочие антикритики[330], то, конечно, не будете мне советовать отвечать[331] такого рода литератору.

Принужден кончать, но буду непременно продолжать с вами эту переписку, жду только вашего мнения на эти мысли. Перевод Окена[332], как кончу, вам доставлю.

Выражения мне также часто изменяют при переводе Окена. Но меня то ободряет, что, может, нам предоставлено иметь хоть несколько влияния на образование нашего ученого языка[333] — образование весьма нужное.

Я надеюсь также защищать другие места моей статьи, на которые вы сделали мне замечания. Мне приятно хотя этими спорами обманывать пространство, нас разделяющее.

17. А. И. КОШЕЛЕВУ[334]

9 августа <18>25.

Москва Я не писал вам до сих пор о сей книге[335], любезный Александр Иванович, желая вас еще более удивить неожиданностию. Читайте и прочтя перечтите. Я не во всех местах равно согласен с сочинением, делал ему несколько замечаний, но не мог надивиться глубокосмыслию его, постоянной системе и философическому порядку. Ни вы, ни я, мы, верно, не читали на русском языке ничего подобного сему сочинению. Оно, как великолепное здание, возвышается на бесплодной равнине нашей теоретической словесности. В Германии такое произведение положило бы уже довольно прочное основание известности писателя. Впрочем, судите сами, и сообщите нам ваше мнение. Жду от вас письма и письма. Чем более, тем лучше.

Весь ваш Д. Веневитинов

18. А. И. КОШЕЛЕВУ И А. С. НОРОВУ[336]

<Конец августаначало сентября 1825. Москва>

Две недели не писал я к вам, любезнейший Александр Иванович; другой бы начал извинениями, а я вам сделаю выписку из истории этих двух недель, и вы увидите причину, по которой я замедлил отвечать на ваше письмо. Одну неделю мы были в разъездах; ездили в деревню к тетке[337], ездили к гр<афине> Пушкиной[338], и писать было невозможно; другая причина, важная, важнейшая, вами уже может быть угадана. Взгляните на «Телеграф» и имейте терпение прочесть длинную, мне посвященную статью[339], смотрите, с какою подлостию автор во мне предполагает зависть к известности Пушкина[340], и судите сами, мог ли я оставить без ответа такое обвинение тогда, как все клянется Пушкиным и когда многие знают, что я писал статью на «Онегина». Вы можете себе представить, что я, прочтя эту антикритику, пошагал в комнате, потер себе лоб, поломал пальцы и взялся за перо. В один день вылилась статья — увы! — предлинная, и, кажется, убийственная для Полевого; но прежде, нежели ее отправить в Питер, я поклялся вперед ничего не печатать в этих ничтожных журналах и выбрать другую сферу действия[341]. Статьи Полевого произвели в нескольких приятелях негодование. В доказательство Рожалин послал в «В<естник> Е<вропы>» славное письмо[342] к р<е>д<а>кт<о>р<у>, в котором он защищает мои мнения и обличает самозванца-литератора, письмо дельное, которого никак не стоит Полевой и в котором сочинитель умел скрыть всякое личное участие. Киреевский[343] в жару также написал не совсем удачный сбор колкостей на Полевого, но потом разорвал написанное. Много пролитых чернил! Судите сами о моем маранье и о письме Рожалина; я их сегодня отправлю в ваш дом[344]. Киреевский послал вам Шеллинга и Окена[345], следственно я с своим переводом назад; а выписка из Блише[346] за всеми суетами еще не переписана. Сегодня невозможно мне продолжать наш ученый спор, но это отлагаю только до следующей почты. — Вы меня заставили много думать.

Ваш Веневитинов

Извините, почтеннейший мой Александр Сергеевич[347], что я пишу к вам в письме к Кошелеву, но это мера, которою я должен обуздать свое перо. Если мне взять другой лист бумаги, то, во-первых, я испестрю это письмо вдоль и поперек в беседе с Кошелевым, а потом наполню целые 4 страницы в письме к вам; занятие без сомнения для меня приятное, но мне предстоит дело, которому я должен посвятить все утро, и которое я, конечно, забуду, если писавши к вам, буду спрашивать только сердце, не часы. Приезжайте к нам, время деревни прошло; тогда-то мы побеседуем.

Пока пусть заменит меня у вас моя статья[348], которая, верно, вас посмешит. Ламартин в переплете отправляется в дом Кошелева, — а «Тартюфа»[349] позвольте мне еще подержать у себя. Прощайте, милые.

19. А. И. КОШЕЛЕВУ И А. С. НОРОВУ[350]

25 сентября 1825. <Москва>

Скоро ли, любезные друзья мои, Александр Сергеевич и Александр Иванович, забудем мы в беседах наших перо, бумагу и чернила, и изустно станем сообщать друг другу свои мысли и чувства. Признаюсь вам, друзья мои, мне уже скучно писать и я всякий раз с досадою берусь за перо. Не лень тому причиною; без хвастовства могу сказать, что мне перо не в диковинку, и, хотя я не могу похвастаться прилежанием, но пишу довольно. Нет! мне досадно то, что написав к вам письмо и запечатав его, мне приходит на память тысяча предметов, о которых мне бы хотелось с вами поговорить. — В письме никогда всего не выскажешь, а говорить, считая слова и смотря на часы, несносно. С нетерпением жду зимы, которая нас соединит; я недавно сидел княжен Ухтомских[351], и они говорили мне, что Александр Сергеевич[352] непременно со всем семейством своим проведет всю зиму здесь в Москве; очень желал бы, чтобы он такое обнадеживание подкрепил своею подписью. То-то будут толки и перетолки. Я летом так много молчал, что зимой боюсь быть ужасным болтуном. — Может быть вы уже и теперь это примечаете, но что делать, еще один совет: занимайтесь, друзья мои, один философиею[353], другой поэзиею[354] — обе приведут вас к той же цели — к чистому наслаждению.

Александру Ивановичу советую выписать славную книгу[355] под заглавием: Schreiben sie iiber die... denn hier sind wir nicht...[356]

Ваш Веневитинов

20. <Ф. Я.> ЭВАНСУ[357]

9 ноября1825. <Москва>

Monsieur

Je ne viens que de recevoir les partitions que j'ai l'honneur de vous envoyer. La P-sse Volkonsky me charge de vous reiterer son invitation pour demain a 6 heures. En attendant je vous prie de vouloir bien recevoir l'expression de l'estime et de la parfaite consideration,

avec laquelle j'ai l'honneur d'etre

Monsieur,

Votre tres humble et tres obligeant

serviteur

Dmitri Venevitinoff


[Сударь!

Я только что получил партитуры[358] и имею честь отослать их вам. Княгиня Волконская поручила мне подтвердить свое приглашение вам на завтра к 6 часам. А пока прошу вас принять выражение самого искреннего расположения.

Имею честь, сударь,

оставаться Вашим скромным и благодарным слугой

Дмитрий Веневитинов]

21. M. П. ПОГОДИНУ[359]

<Ноябрьдекабрь 1825. Москва>

Моя пиеса[360] принадлежит совершенно вам[361], почтеннейший Михаиле Петрович, и вы можете переменять в ней, что и как вам угодно. Вместо слов: человек не забывает, что он падший бог, если еще можно, то поставьте[362]: не забывает своего высокого предназначения. Извините меня, если я слишком долго задержал корректурные листы, но меня по сих пор не было дома.

Ваш покорнейший слуга

Д. Веневитинов

1826