нимфа от печали.
— Горе! — закричал он.
— Горе! —
нимфа повторила.
Так и умер мальчик вскоре.
В скорби испарился.
Плачет нимфа и доныне.
Родники, долины,
птицы плачут, звери в норах,
кипарис тенистый.
Ведь не плачущих не много.
Есть.
Но единицы.
С тех времен для тех, кто любит
и кого бросают,
запретили боги людям
громкие рыданья.
Даже если под мечами —
помни о молчанье.
Ведь в любви от века к веку
так. Такой порядок.
Пусть не внемлет нимфа Эхо.
Пусть не повторяет.
Феерия
Уснули улицы-кварталы
столичной службы и труда.
Скульптуры конные — кентавры,
и воздух в звездах как вода.
И воздух в звездах, и скульптуры
абстрактных маршалов,
матрон.
И человек с лицом Сатурна
спит на решетке у метро.
На узких улицах монахи
в туннелях из машин снуют,
на малолюдном Монпарнасе
нам мандарины продают,
стоит Бальзак на расстояньи
(не мрамор — а мечта и мощь!).
Все восемь тысяч ресторанов
обслуживают нашу ночь!
На площади Пигаль салоны:
там страсти тайные, и там…
А птицы падают, как слезы,
на Нотр-Дам,
на Нотр-Дам!
Он появился, как скульптура
на набережной.
Наш старик
пришел сюда с лицом Сатурна,
сюда,
и сам себя воздвиг.
Старик всю жизнь алкал коллизий,
но в президенты не взлетал.
Все признаки алкоголизма
цитировались на лице.
В пижаме из бумажной прозы,
изгоев мира адмирал,
он отмирал.
И он не просто —
он аморально отмирал.
Он знал: его никто не тронет,
все в мире — бред и ерунда.
Он в тротуар стучал, как тростью,
передним зубом
и рыдал:
— Я ПОТЕРЯЛ ЛИЦО!
Приятель!
Я — потерял.
Не поднимал?
Но пьян «приятель». И превратно
приятель юмор понимал:
— Лицо?
С усами?
(И ни мускул
не вздрогнул. Старичок дает!)
Валяется тут всякий мусор,
возможно, поднял и твое!
Какое красок обедненье!
И номера домов бледнели,
на Сене шевелились листья,
на Сену угольщики шли.
У женщин уличные лица
у Тюильри,
у Тюильри.
На Сене вспыхивали листья,
как маленькие маяки,
за стеклами
шоферов лица —
бледно-зеленые мазки.
Многоугольны переплеты
окаменелостей-домов.
Все номера переберете
у многовековых домов,
откроете страницу двери,
обнимете жену-тетрадку,
под впечатлением таверны
протараторите тираду,
что стала ваша жизнь потолще,
что вы тучнеете, как злаки,
что лица вашего потомства —
как восклицательные знаки!
Прохожий, ты, с улыбкой бодрой,
осуществи, к примеру, подвиг:
уеденись однажды ночью —
поулыбайся в одиночку.
Не перед судьями Сорбонны,
не перед женщиной полночной,
не перед зеркалом соборным —
поулыбайся в одиночку.
Ни страха глаз не поубавив,
ни слезы не сцедив с ресниц, —
дай бог тебе поулыбаться,
во всяком случае рискни!
Когда идет над берегами,
твердея, ночь из алебастра
на убыль,
ты,
не балаганя,
себе
всерьез
поулыбайся!
Сидела девочка на лавке,
склоня вишневую головку,
наманикюренные лапки
ее лавировали ловко.
Она прощупывала жадно
лицо, чтобы его приклеить,
лицо,
которое держала
на лакированной коленке.
Она с лица срезала капли
сует излишних,
слез излишних,
ее мизинчик — звонкий скальпель —
по-хирургически резвился.
Она так долго суетилась,
искала так,
и вот сегодня
СВОЕ ЛИЦО НАШЛА статистка,
и вот пора его освоить.
Заломленный вишневый локон
был трогательно свеж и мил.
Прооперировано ловко.
Перед экраном дрогнет мир!
Лицо ее — как звезды юга!
Свое! Мечтательницы юной!
И цельное лицо. Принцессы
отображаются большие,
такое, как у поэтессы,
как у божественной Брижитты.
Теперь бы туфельками тикать
да на какого короля
бряцающий надеть канат
под видом паутинки.
Любовь была не из любых:
она — любила,
он — любил.
И Мулен-Руж в нарядах красных
вращала страсти колесо!
Любили как!
Он — ПОТЕРЯВШИЙ,
она — НАШЕДШАЯ ЛИЦО!
Он — адмирал,
она — Джульетта,
любили,
как в мильонах книг!
За муки ведь его жалела,
а он — за состраданье к ним!
Все перепутал чей-то разум.
Кто муж?
Которая жена?
Она не видела ни разу
его,
а он — и не желал!
Возможно, разыграли в лицах
комедию?
Так — не прошла.
Большое расхожденье в лицах:
он — ПОТЕРЯЛ,
она — НАШЛА.
Дыхание алкоголизма.
Сейчас у Сены цвет муки.
Поспешных пешеходов лица
как маленькие маяки.
Да лица ли?
Очередями
толпились только очертанья
лиц,
но не лица.
Контур мочки,
ноздря,
нетрезвый вырез глаза,
лай кошки,
«мяу» спальной моськи…
Ни лиц,
ни цели
и ни красок!
Перелицовка океана —
речушка в контуре из камня
да адмирала рев:
— Ажаны!
ЛИЦО ИЩУ! —
Валяй, искатель!
Все ощутит прохожий вскоре —
и тон вина,
и женщин тон.
Лишь восходящей краски скорби
никто не ощутит. Никто.
Прохожий,
в здания какие —
в архитектурные архивы
войдешь,
не зная, кто построил,
в свой дом войдешь ты посторонним.
Ты разучил, какие в скобки,
какие краски — на щиты,
лишь восходящей
краски
скорби
тебе уже не ощутить.
Познал реакцию цепную,
и «Монд», и Библию листал.
Лицо любимое целуешь,
а у любимой
нет
лица.
«Был роскошный друг у меня…»
Был роскошный друг у меня,
пузатый,
Беззаветный друг —
на границе с братом.
Был он то ли пьяница,
то ли писатель.
Эти два понятия в Элладе равны.
Был ближайший друг у меня к услугам.
Приглашал к вину
и прочим перлам
кулинарии…
По смутным слухам,
даже англосаксы Орфея пели.
Уж не говоря о греках.
Греки —
те рукоплескали Орфею прямо.
То ли их взаправду струны грели,
отклики философов то ли рьяных…
Но моя ладья ураганы грудью
разгребала!
Струны — развевались!
Праздных призывал к оралу,
к оружью,
к празднику хилых призывали.
Заржавели струны моей кифары.
По причинам бурь.
По другим отчасти…
Мало кто при встрече не кивает,
мало кто…
Но прежде кивали чаще.
Где же ты, роскошный мой,
где, пузатый?
Приходи приходовать мои таланты!
Приходи, ближайший мой,
побазарим!
Побряцаем рюмками за Элладу!
Над какою выклянченной
рюмкой реешь?
У какой лобзаешь пальчики жабы?
Струны ураганов ржавеют на время,
струны грузных рюмок —
постоянно ржавы.
Я кифару смажу смолой постоянной.
На века Орфей будет миром узнан.
Ты тогда появишься
во всем сиянье,
ты, мой друг,
в сиянье вина и пуза.
«Что же ты, Библида, любила брата…»
Что же ты, Библида, любила брата,
требуя взаимных аномалий?
Ведь не по-сестрински любила брата —
ведь аморально!
Библида! Не женщина ты! Изнанка!
Слезы и безумье в тебе! Изгнанье!
Боги рассудили менее люто:
люди в одиночку ночуют
и хорами,
но не так уж часто,
чтоб очень любят…
Ладно, хоть брата!
Кузнечик
Ночь над гаванью стеклянной,