Их, обнаглев, бураны гнали,
дожди канатами бряцали.
А в сентябре опали уши.
Попарно.
Тихо.
Абсолютно.
Вспорхнули, пламенея, уши,
как шестьдесят огней салютных.
Как раз рыбацкая бригада
с лукавым гулом на лугу
(гуди, гуди! Улов богатый!)
варганила себе уху.
Вдруг — уши!
Вроде хлебных корок…
Наверно, вкусом хороши…
Попробовали —
никакого!
Одни хрящи. Одни хрящи.
Кузница
Где выковывали для тебя, мореход,
башмаки из кабаньей кожи?
— В кузнице, товарищ.
Молодая, юница, твое молоко
кто выковывал? Кто же?
— Кузнец, товарищ.
Где выковывали, вековечный Орфей,
твой мифический образ парящий?
— В кузнице, товарищ.
Кто выковал пальцы кифары твоей
и гортань этих таборных плачей?
— Кузнец, товарищ.
Кто выковывал пахарю зерна потов,
капли злаков на безземелье?
— Кузнец, товарищ.
Где выковывали и тепло и потоп,
род выродков и бессемейность?
— В кузнице, товарищ.
Кто выковывал скальпель
и оптику линз?
Кто иконы выковывал?
Кто героизм?
— Кузнец, товарищ.
Где выковывали для тебя, Прометей,
примитивные цепи позора?
— В кузнице, товарищ.
Кто выковывал гнет и великий протест
и мечи для владык подзорных?
— Кузнец, товарищ.
В результате изложенного колеса,
где выковывали сто веков кузнеца?
— В кузнице, товарищ.
Как зеницу, того кузнеца я храню,
как раненье храню, до конца.
Я себе подрубаю язык на корню,
коронуя того кузнеца.
Ну, а если кузнец приподнимет на метр
возмущенье:
— Не буду мечами! —
для него в той же кузнице,
в тот же момент
будет выковано молчанье.
«Кистью показательной по мелу…»
Кистью показательной по мелу!
Мраморными линиями поразите!
Бронзой! Полимером!
Да не померкнут
Фидий, Пракситель!
Поликлет! Увенчивай героя лавром!
Серебри, Челлини, одеянье лилий!
Что-то расплодились юбиляры…
Где ювелиры?
Где вы, взгляды пристальных агатов,
прямо из иранских гаремов очи?
(Не зрачки — два негра-акробата,
черные очень!)
Где вы, изумруды, в которых море
шевелит молекулами?
Где жемчуг
четок, переливчат, как азбука Морзе,
в прическах женщин?
Где вы, аметисты? Вдохните бодрость
в эти юбилярные руины!
Капилляры гнева и вены боя,
где вы, рубины?
Лишь на юбилеях ревут Мазепы,
глиняных уродов
даруя с тыла.
Почитать букварь и почтить музеи
стыдно им, стыдно!
Лишь на юбилеях гарцует быдло,
лязгая по ближним булыжникам страшным…
Яхонты, бериллы, брильянты были —
стали стекляшки.
Сентябрь
Сентябрь!
Ты — вельможа в балтийской сутане.
Корсар!
Ты торгуешь чужими судами.
Твой жемчуг — чужой.
А торговая прибыль?
Твой торг не прибавит
ни бури,
ни рыбы.
А рыбы в берлогах морей обитают.
Они — безобидны.
Они — опадают.
Они — лепестки.
Они приникают
ко дну,
испещренному плавниками.
Сентябрь!
Твой парус уже уплывает.
На что, уплывая, корсар уповает?
Моря абордажами не обладают.
А брызги, как листья морей, опадают.
Любимая!
Так ли твой парус колеблем,
как август,
когда,
о моря ударяясь,
звезда за звездой окунают колени…
Да будет сентябрь с тобой, удаляясь.
ПОЭМЫ И РИТМИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ1963–1964
Два Сентября и один Февраль
Я семь светильников зажег.
Я семь настольных ламп зажег.
Я семь стеклянных белых ламп
зажег и в стол убрал.
Я календарь с него убрал,
когда газетой накрывал,
потом чернильницу умыл,
наполнил целую чернил
и окунул перо.
Я окунул неглубоко
но вынул —
вспомнил, что забыл
бумагу в ящике стола.
Достал бумажный лист.
Лист — отглянцованный металл,
металл — пергамент.
Я достал
по контуру и белизне
такой же точно лист.
Листы форматны —
двойники,
вмурованы в них тайники,
как приспособленные лгать,
так искренность слагать.
Я окунул перо.
Пора
слагать!
Но вспомнил, что февраль,
за стеклами окна февраль.
Вечерний снегопад.
Мое окно у фонаря.
Снежинки, будто волоски
опутали воротники
двух девичьих фигур.
Фигуры женщин февраля
и белозубы и близки.
Поблескивает скользкий ворс
их грубошерстных шкур.
Курили девочки…
Они
вечерние, как две свечи.
Их лица — лица-огоньки
у елочных свечей.
Ты, вечер снега!
Волшебство!
Ты, ожидание его,
активного, как прототип
мифической любви.
Но ожидаемый — двойник
тех мифов.
Беспардонно дни
откроют хилое лицо
великих двойников.
Фонарь, ты — белка.
Ты, обман,
вращай электро-колесо!
Приятельницы — двойники,
окуривайте снег!
Я занавеску опустил.
Отполированный листок
настольной лампой осветил.
Я глубже сел за стол.
Я глубже окунул перо,
подался корпусом вперед…
но вспомнил… осень:
о себе
особый эпизод.
Стояла осень.
О, сентябрь!
Медовый месяц мой, сентябрь!
Тропинка ленточкой свинца
опутывала парк.
Парк увядал…
Среди ветвей
подобны тысяче гитар,
витали листья.
Грохотал
сентябрь:
— Проклятый век!
— Проклятый… —
Слово велико!
Велеречиво не по мне.
Благословенных — нет веков.
Проклятых — тоже нет.
Век —
трогателен он, как плач
влюбленных старцев и старух.
В нем обездолен лишь богач.
Безбеден лишь поэт.
Как слезы, абсолютен век!
Прекрасен век!
Не понимай,
что абсолютно черный цвет —
иллюзия, искус.
Наглядно — есть он, черный цвет,
есть абсолютный человек,
есть абсолютный негодяй,
есть абсолютный трус!
Стоял сентябрь. Сиял сентябрь!
Медовый месяц мой, сентябрь!
Тропа зигзагами свинца
избороздила парк.
Тогда на парк упал туман.
Упал туман,
и терема
деревьев,
и огни аллей
невидимы под ним.
Тогда туман затвердевал,
как алебастровый раствор,
к лицу приблизишь кисти рук
и пальцы не видны.
Мы, существа земных сортов,
мы, люди улиц и садов,
как статуи, погружены
в эпический туман.
Что было делать? Я стоял
у деревянного ствола.
Я думал в кольцах табака
опять о двойниках.
У каждого есть свой двойник,
у капли, жабы, у луны.
Ты, мне вменяемый двойник,
поближе поблуждай!
Где ты блуждаешь, мой двойник,
воображенный Бибигон,
вооруженный ноготком,
мой бедный эпигон?
Тебя я наименовал,
ты сброшюрован, издан, жив,
тебе проставлен номинал
истерики и лжи.
Ты медленней меня, модней,
ты — контур, но не кость моя,
акт биографии моей,
мое седьмое «Я».
Ты есть — актер,
я есть — статист.
Ты — роковой орган.
Я свист.
Ты — маршал стада, стар и сыт,
я — в центре стада —
стыд.
О, если бы горяч ты
был,
как беды голытьбы,
как старый сталевар с лицом
отважно-голубым.
О, если б холоден ты
был,
как пот холодный,