зачем не замечал?..
В Ладоге мы все втроем:
отец, Виктория и я.
Отец с Викторией на «вы»,
невеста и жених.
Они невинны и новы,
жеманны — что им! — молодежь!
Каникулы…
Читаю…
Сплю…
Обстирываю их…
Отца зовем «дядя Игнат»…
Совхоз наш рыбами богат…
А фрукты видели в кино…
Нет мяса…
Есть вино…
А мне — поплакать на заре
без обличений, без улик.
Стыд назревал. И стыд — назрел.
И стыд — увы! — велик.
Прощай, мой черный. И — молчи.
Вчера — очарованье чар.
Без пользы обнажать мечи картонные.
Прощай!
Я лгать устала.
Я дебет
с кредитом подвела, и — нуль
и в муже, милый, и в тебе.
NNN…
И — прощай!»
— Гори, дорога, догорай, —
он думал, —
догорю и я.
«Любовник нудно доиграл»,
газеты говорят.
Любовник полон мыслей, муз,
он мужественен, как брезент,
и все равно редактор — муж,
любовник — рецензент.
Пришел, увидел, победил,
мильон терзаний породил,
и рецензирует, один,
пародии свои.
Муж — всепрощающ. Муж — влюблен.
Муж апробирован в веках.
Апостол прав. Апломб времен.
Опорный столп в верхах! —
По разветвлениям стволов
струился черно-белый снег.
Пятьсот мильонов макарон
свисало со стволов.
Он шел каналом.
И тоска
гнездилась пауком в висках.
Как белый колокол, мороз
ритмично ударял.
Как белый колокол — мороз!
Он вынул пачку папирос.
Остановился. Прикурил.
Взглянул через плечо,
каким-то звуком привлечен…
каким-то…
увидал волков…
пересчитал…
их было семь…
И все тихонько шли.
Шли волки.
Пять…
И два еще поодаль…
крадучись… —
расчет
дистанции —
волчица шла
на корпус впереди.
Прекрасна, с грацией цариц,
или арабских кобылиц,
и профиль бело-голубой,
приподнятый к луне.
— Ты — Нефертити, — думал он,
залюбовавшись на нее,
окаменев от красоты,
не торопясь идти.
Позыв — охотничий инстинкт,
как небо, ненависть ясна
солдатам голода.
Веди,
волчица, волчий вождь. —
Потом опомнился. Присел.
— Беги от бабки, колобок! —
NN раздвинул коробок:
и спичек было семь.
Он километры подсчитал
до Дубно. И — проклятый мир! —
и километров было семь.
И тишина была…
Металл — деревья. Мерзлота.
Песчинка — спичка и пустяк.
Пожар не выйдет.
Побежать?
Пожалуйста! — сожрут.
Он первой спичкой шарф поджег,
тот отпылал в один прыжок.
Второй NN поджег
Пиджак
поджег и побежал.
Пиджак горел на километр.
Пальто — на три, треща, как сук…
А сердце, как секундомер,
скандировало стук.
А ноги ныли, онемев.
Кричать: обороните! SOS!
Будь семью семьдесят волков
не закричал бы он.
NN на белый снег упал,
упал на снег, а снег пылал.
Он негасимый снег ласкал,
молочный снег лакал.
Лакал и плакал…
Кулаком
большие слезы вытирал,
большие слезы кулаком,
как школьник, вытирал.
Потом опомнился. Накрыт.
Лицо пощупал? Был небрит,
потом почувствовал: замерз…
NN оледенел:
не тело — а металлолом,
а майка хлопала крылом,
как аист…
Он осатанел —
и сделал первый шаг.
Пять отстранились.
Арьергард —
два — опустились на зады.
Волчица, профиль уронив
опешила, скуля.
Он первым сделал первый шаг,
шаг…
шаг еще…
и побежал —
на Нефертити!
Не дыша,
от бешенства дрожа!..
Я мог бы много обобщать.
Моральный облик обличать.
Мир внутренний обогащать.
Сатиру ополчать.
Мог исправленье обещать.
Уродцев в принцев обращать.
Но —
к сожалению —
роман
дописан до конца.
Прекрасен сад, когда плоды
созрели сами по себе,
и неба нежные пруды
прекрасны в сентябре.
Мой сад дождями убелен.
Опал мой самый спелый сад,
мой самый первый Аполлон,
мой умный Моэм, сад.
Летайте, листья!
До земли
дотрагивайся, лист! Замри!
До замерзанья — до зимы —
еще сто доз зари.
Отгоревал сад-огород,
мой многолапый сад-кентавр,
а листья, листья — хоровод
из бронзовых литавр.
Лимит листвы в саду моем?
В студеных дождевых щитах
плывут личинки,
их — мильон!..
Я прежде не считал.
Любой личинке бил челом…
Но вечно лишь одно число.
Число бессмертно, как вино —
вещественно оно.
Мы сводим счеты, вводим счет.
Лишь цифры соблюдает век.
Одной природе чужд подсчет.
Вот так-то, человек!
Летайте, листья,
вы, тела
небес,
парите и
за нас…
Ни ритуалов, ни тирад
в саду.
Лишь тишина.
Сад — исхудалый хлорофилл…
Зачем сочится седина?
Зачем ты животом не жил,
ты фрукты сочинял?
Плоды полудней дураки
припишут дуракам другим,
твою Песнь Песней — дураку,
тихоне — твой разгул!
Фавор тебе готовит век,
посмертной славы фейерверк.
Ты счастлив нынешним:
дождем,
дыханьем, сентябрем.
Ни славы нет тебе.
Ни срам
не страшен для твоих корней.
Безмерен сад.
Бессмертен — сам!
КОНЕЦ
Ритмические рассказы
Матрена
Этот мартен литейщики называли Матреной.
Мартен действительно походил на Матрену —
румяная мощь, красная девица, —
напевал мартен
свои ароматные чугунные мелодии.
Литейщики не матерились возле мартена.
Подручный сталевара,
Витька Кардемский, или Винтик, или граф Кардемский,
отмерил шестьдесят шагов от мартена
и смастерил из металла черту (накапал металлом).
За этой чертой литейщики матерились,
а при Матрене стеснялись.
Молодой специалист Пепин
впервые прибыл на мартен.
Пепин предварительно вызубрил
замечательное вычурное ругательство
и применил его,
чтобы наладить контакт с литейщиками.
Он произнес ругательство
отчетливо и вкусно,
однако в несовершенном голосе его
проскальзывали нотки сомнения.
Литейщики примолкли,
прошли секунды.
Литейщики помалкивали.
— Контакт налажен, — возликовал Пепин.
Он определил молчание как солидарность.
Чтобы закрепить авторитет,
молодой специалист
еще раз повторил вычурное ругательство,
удлинив его.
И тогда кто-то взял Пепина
за левую лопатку
и движениями, противоположными вежливым,
отвел за черту металла.
Это был сталевар Дюк.
Литейщики работали бодро,
плавку выдавали по плану.
Иногда они выдавали
немного больше плана,
иногда — намного больше.
А когда они выдали
настолько намного больше плана,
насколько больше — невозможно,
тогда
Витька Кардемский, или Винтик, или граф Кардемский,
упал в ковш с расплавленным чугуном.
Никто не понял, почему он так поступил.
Ведь при современном уровне
техники безопасности
упасть в ковш еще никому не удавалось.
Он упал в ковш
и, как всякое инородное тело,
вступающее во взаимодействие
с расплавленным чугуном,
сгорел.
Дирекция не позволила хоронить металл.
Сорок тонн металла хоронить нецелесообразно,
да и по другим причинам.
Литейщики работали по-прежнему бодро.
Плавку они выдавали по плану,
иногда они выдавали немного больше,
иногда — намного больше,
но никогда не выдавали
слишком намного больше плана,
хотя дирекция и напоминала им,
что такие случаи могли бы иметь место,
как имели они место однажды.
Литейщики работали по-прежнему бодро.
Но сталевар Дюк
железным ломом сдолбил черту,
которую накапал металлом Кардемский.
Но матерились литейщики теперь
где вздумается,
но название мартена — Матрена —
произносили с такими интонациями,
что лучше бы уж и не произносили.
Только молодой специалист Пепин
все искал черту, накапанную металлом,
за которой ему позволяли материться,
искал черту и не находил,
и забирался за будку с газированной водой
и за этой будкой матерился,
удлиняя то, свое первое в жизни ругательство
до таких величин,
что как раз кончался обеденный перерыв.
Пепин страдал: у него никак не получалось так,
чтобы матернуться
непринужденно.
Сабелька
Как говорят в таких случаях,
она была женщиной уже много пожившей,
пожилой женщиной.
«Сабелькой» ее прозвали еще в прошлом,
когда она только-только появилась на производстве.
И далеко не произвольно прозвали.
Длинная, как сабелька,
да и злая,
девочка не беседовала, а —
жонглировала клинком!
У всех —
от сталевара Дюка до директора завода
(«директор завода» — название собирательное,
сменилось потому что семнадцать директоров),
у всех закружились головы:
у одних — замедленно, как пружины,
у других — длинно, как пропеллер вертолета.
Сабля взмывала! —
Взмах сабли! —
Укороченный возглас! —
Голова падала, позванивая, возле отдела,
где Сабелька производила цифровые отчеты.
Возле отдела громоздилась баррикада из голов,
разноцветные волокна волос
пролезали в щели дверей,
в замочную скважину,
дверь отдела не закрывалась.
Создалась угроза похищения документации.
Директор завода,
голова которого была срублена также,
но колыхалась еще на какой-то соломинке,
директор завода
решил уцепиться за эту соломинку.
«Уволить по сокращению штатов» —
готовился приказ,
когда Сабелька вышла замуж.
Никто, нигде, никогда
не увидел ее мужа,
ни у кого не было уверенности,
видела ли мужа сама Сабелька.
Но Сабелька вышла замуж,
чем водворила все головы обратно.
Годы шли,
как говорят в таких случаях.
Из года в год
Сабелька опасалась сокращения
(она опасалась, что на другой работе
все по-другому),
на году стократно спрашивала сослуживцев
не сократят ли ее.
Сокращать ее никто не собирался,
все успокаивали ее,
но она подозревала,
что это ее только успокаивают.
Сабелька стала прекращать покупки,
даже покупки мороженого
и прочих развлекательных продуктов.
Она стала совершать накопления
в сберегательной кассе —
а вдруг все же сократят?
За множество лет
у Сабельки накопилось множество денег.
Иван Иванович,
тихий кассир в алюминиевых очках,
каждый месяц напоминал Сабельке,
принимая деньги,
акцентируя:
— Итак пожэнимся?
Было вынесено решение пожениться,
когда Сабелька выйдет на пенсию.
Так решила она,
а он только сутулил армянские глаза,
пошевеливал, как пальцами,
толстыми ресницами.
Это лето выдало только четыре теплых дня
(каких уж там теплых — тепловатых!),
промозглое лето,
промерзали даже в свитерах.
В это лето умирали блокадники.
Инфаркты, последствия дистрофии, неврозы —
блокадники умирали мгновенно и мирно.
В это лето умерла и Сабелька.
Она не дотянула до пенсии 11 дней.
Все уже поздравляли ее с пенсией.
Все уже поздравляли Ивана Ивановича
с «пожэнимся».
Все мужчины завода ходили,
печально покачивая
когда-то срубленными головами.
Все знали о Сабелькиных накоплениях
и хотели похоронить ее торжественно
как заслуженную производственницу.
— Много денег, —
сказал Иван Иванович, —
много, как тридцать две получки,
но —
деньги аннулированы.
Ее хоронили скромно,
одни женщины
да Иван Иванович.
После похорон пошли в «Мороженое».
Мраморные столики,
юнцы,
сиреневое дневное освещение,
шампанское, —
поэтому женщины грустили в меру.
Ведь не было еще такого человека в мире,
который бы в свое время не умер.
Женщины позванивали рюмками,
по языку проскальзывали
маленькие ледяные глоточки шампанского.
Женщины разрумянились!
Табельщица подсчитала,
что не была в «Мороженом» четыре года —
последний раз была с дочкой,
другие женщины тоже подсчитали,
но делали вид,
что не подсчитывали.
А Иван Иванович только сутулил армянские глаза
да пошевеливал, как пальцами,
толстыми ресницами.
Когда они вышли из «Мороженого»,
шел грибной дождь.
Небо вдвигало между домами
стеклянные граненые доски дождя!
Обструганные голубые доски!
стеклянные гвоздики дождинок
цокали
по лакированным кузовам транспорта!
— Июльская, — сказал Иван Иванович, —
июльская погода…
Он сказал это так,
как говорят в таких случаях.
Червячок
Завод обладал аллеей.
Аллея обладала Деревьями.
Деревья произрастали вертикально вверх
и обладали ветвями.
Направление ветвей было горизонтальным
и непараллельным,
но ветви не пересекались:
их укорачивали весной.
Ветки обладали черенками,
черенки — листьями.
Только червячок не обладал ничем.
Он пробирался по листьям,
как маленький трактор
немо
и питался.
Червячок жаждал славы.
А как известно —
кто жаждет славы, тот жаждет власти,
кто жаждет власти, тот жаждет лести,
и т. д., и т. д., и т. п.
Надо признать, червячок жаждал изрядно.
Для начала червячок решил увеличить
размеры своего роста.
Это ему удалось.
И вот уже не червячок, а гигантская змея
громоздилась на дереве,
гигантская змея,
чуть потоньше ствола дерева,
а дерево стало гнуться и скрипеть.
Змея произносила
язвительные, звонкие фразы,
грозные команды!
Повара преподносили змее
неисчислимые количества
высококалорийной пищи.
Пожарная команда
прохлаждала змею из брандспойтов!
Конструкторское бюро
вычерчивало на асфальте
возле дерева
овальные и ломаные
фигуры!
Инженерно-технические работники
исполняли песни о Родине!
Как раз в этот момент
по аллее вышагивал сталевар Дюк.
Он вышагивал, скрежеща брезентовой одеждой,
алое лицо его над брезентовыми плечами
сияло, как самородок!
Дюк ошибался:
его лицо не было вправе сиять,
как ничье лицо, кроме лица змеи!
Змея изогнула чудовищное туловище,
и, хлестнув обоюдоострым наконечником хвоста
по кольцу планеты Сатурн,
низринулась на возмутительную
алую
лысину
Дюка!
Сталевар взял червяка двумя пальцами,
большим и указательным.
Этими двумя пальцами, при желании,
сталевар Дюк
мог раздавить Искусственный Спутник Земли,
уж не говоря о животных.
Но Дюк поплевал на червяка
по закадычной рыбачьей привычке
и водрузил кишечно-полосатое на дерево.
— Какой маленький червяк, —
размышлял Дюк, —
не свыше сантиметра…
Дюк ошибался.
Длина червяка равнялась:
одному сантиметру и пяти миллиметрам,
а к осени червячок должен был удлиниться
еще на три миллиметра.
1 мая 1963 года
У него походка царя.
Он вынимает папиросу, как шпагу.
Он зажигает спичку как факел.
Его лицо ало,
словно на лицо наложен слой губной помады.
На щеках —
вертикальные скорбные щели —
зияют морщины.
В результате
двадцатилетней работы на мартене
образовалось у него такое лицо.
Его портреты находятся
на всех Почетных Досках державы.
Сталевар Дюк ненавидит свои портреты,
как старый добрый зверь
ненавидит свое отражение в зеркале.
Сегодня, 1 мая 1963 года в 9 час. 15 мин.
Дюк выпил бутылку портвейна «Ркацители».
В половине десятого
Дюк выпил пол-литра «Столичной» на двоих.
Что-то между половиной десятого и одиннадцатого
Дюк выпил бутылку вина
то ли 0,5 л, то ли 0,75 л.
Дюк пребывал как раз в таком состоянии,
когда поднимаются буйные силы.
Сегодня, 1 мая 1963 года
на главной улице Дюк увидел свой портрет.
Отглянцованный фото-витязь
ретушированным взором взирал на демонстрантов,
в зрачках его мерцало
рационализаторское предложение.
Дюк вышел из ряда сталеваров.
Из ряда вон выходящий Дюк
приблизился к портрету
и в одну секунду
растерзал отглянцованного производственника
на столько кусочков,
что — воскресни прославленный математик Лобачевский,
не сумел бы подсчитать на сколько.
Четыре милиционера
синих, как синие моря,
отвели сталевара в отделение.
Они предъявили ему следующие
обоснованные претензии и обвинения:
— Алкоголик!
— Хулиганствующий элемент!
— Нарушитель общественного порядка!
— Тунеядец!
8 натренированных серьезных рук
загнули правую руку сталевара
к правой лопатке.
И тогда Дюк поднял кулак.
Он поднял кулак той, левой руки,
которую не сумели загнуть
одновременно с правой.
Этим кулаком, при желании,
Дюк мог разбомбить город
с населением в 3 миллиона жителей,
уж не говоря о работниках милиции.
Как раз в этот момент
в отделение вошел младший лейтенант Кутузов.
Так состоялась эта встреча.
Кутузов и Дюк
взяли друг друга за руки и заплакали.
Милиционеры,
изумленные,
отделились от пола,
поплавали по отделению
и улизнули на улицу.
Кутузов набрал номер.
— Понятно? — продиктовал он жене.
Дюк просиял:
девятнадцатилетний чекист Кутузов
разъяснял красноармейцам
великолепье Мировой Революции.
— Понятно? — приказывал Кутузов.
— Понятно! — клокотали красноармейцы.
Позднее, лет через десять, и Дюк, и Кутузов
занимали мирные должности,
такие высокие в государстве,
выше которых существовало
не так-то уж и много должностей.
Еще позднее Дюк уяснил,
что ему, в прошлом подручному сталевара,
несподручна руководящая должность.
Появились молодые люди
с глубоким пониманием слов.
Прикажут им одно слово — понимают,
противоположное — понимают.
Так и не достиг Дюк взаимопонимания
с этими людьми.
— Познакомься.
Это мой сын.
Молодой специалист Валерий Пепин, —
сказал Кутузов.
Дюк разглядывал жену Кутузова,
тощую, но нарумяненную,
представляя себе вафлю,
разрисованную красным карандашом.
Дюк звонил ей три раза:
в 38 году,
через год после ареста Кутузова
(у Кутузова было два импортных костюма —
немецкий и английский,
так и арестовали его,
как агента англо-германской разведки),
в 42 году,
в 49 году.
В 53 году, когда Кутузова освободили,
Дюк позвонил тоже,
но забыл имя жены,
и через два гудка повесил трубку.
Так и повесил трубку на десять лет.
Кутузов погладил жену по волосам.
Она возмутилась:
— Ну, чего гладишь!
И так волос нет!
Жена пила кубинский ром.
Кутузов пил «Боржоми».
Дюк пил водку.
Дюк перебирал имена,
подходящие для жены Кутузова.
Выпил и молодой специалист Пепин.
Это был четвертый стакан водки
за весь двадцатисемилетний период
его существования.
Валерик захмелел.
Он задрыгал волосиками,
замахал пальчиками,
что всегда являлось у него первым признаком
потребности обличать.
В голубых глазах Пепина
появилось выражение массового героизма.
— Ты трус, Дюк! —
восклицал Пепин. —
Почему для папы произошел 37 год,
а для тебя — не произошел?
Дюк беседовал с женой Кутузова,
избегая называть ее по имени.
— А в 38 году ты вышла замуж?
— Валерику было два годика.
А деятель Пепин — вне подозрений.
— Значит, вы получили неподозрительную фамилию.
Жена пила ром.
Кутузов пил «Боржоми».
Дюк пил водку.
— Ты трус, Дюк! —
восклицал Пепин. —
Ты все ЗНАЛ И МОЛЧАЛ!
Ты не поднял голос протеста!
А в 42 году ты опять вышла замуж? —
монотонно беседовал Дюк.
— Вышла!
Пепина убили.
Валерик — дистрофик.
Подохли бы!
Кутузов разрезал розовую пластинку семги.
Нож проскальзывал по поверхности рыбы, не разрезая.
Эти столовые ножи всегда не отточены.
— Я подсчитал, —
Кутузов елозил ножом по семге, —
я подсчитал, —
за 27 лет ты сварил столько стали,
что если перевести на кашу,
ее хватит, чтобы накормить один раз
все население земного шара.
Пепин разрыдался.
Слезы соскальзывали с его приподнятого носа,
как лыжники с трамплина.
— Ты трус, Дюк!
Мы призовем тебя к ответственности!
Тебя необходимо обличить на собрании.
Дюк много выпил.
Он уснул,
положив голову на сдвинутые кулаки.
Над столом сияла только половина его лица,
как половина алого заходящего солнца.
Зеркало
В раздевалке отсутствовало зеркало,
поэтому все мечтали о нем.
Деньги собирали девять раз,
но каждый раз выходило как раз на пол-литра.
Подручный сталевара
Витька Кардемский, или Винтик, или граф Кардемский,
абсолютный чемпион
по незаметному пронесению водки на завод,
девять раз организовывал пол-литра.
Худо было без большого зеркала.
Причесывались на ощупь,
вызванные к начальству
не могли мгновенно сориентировать выражение глаз,
так и направлялись к начальству
с приблизительным выражением.
Сталевар Дюк
принес квадратный предмет,
обернутый калькой,
квадратный, выгнутый предмет,
размером примерно метр на метр.
Дюк улыбался провокационно,
провоцируя на улыбки окружающую среду.
За две минуты до обеденного перерыва
Дюк заулыбался загадочно,
а когда обеденный перерыв начался,
заменил серию провокационных и загадочных улыбок
единой,
торжественной.
Эта улыбка охватила бригаду Дюка,
распространилась даже
на лица стропалей и крановщиц,
всеобъемлющая торжественная улыбка
озарила все лица,
когда Дюк развернул кальку.
Выгнутое зеркало,
размером примерно метр на метр
увеличивало изображение в 10 раз!
Зеркало вызвало:
всеобщее изумление,
всеобщее наслаждение,
всеобщую заинтересованность.
Дюк обмакивал прокипяченную сардельку в горчицу,
алая лысина его
лоснилась ликующе!
После обеденного перерыва
отношение к зеркалу видоизменилось. —
Возмущаюсь! —
воскликнул молодой специалист
Пепин.
Перед сменой он побрился.
Он удовлетворенно ощупывал щеки,
от щек веяло прохладой,
как от полированного металла.
Четыре часа назад Пепин побрился,
а в этом зеркале
на лице торчали
крупные,
красные отрезки волос!
Крановщицы выражали недовольство.
При электрическом освещении
вообще-то все женщины
юны и симпатичны,
а в этом зеркале
на лицах женщин
проявилась резкая сеть морщин,
склеротические прожилки,
припудренные тщательно.
На лицах литейщиков
обнаружились крапинки металла,
вгрызшиеся в кожу,
участки гари,
вообще-то никогда не отмывающиеся.
Одна уборщица Кулиш,
поворачивая сына перед зеркалом,
уютно улыбалась,
напевая обрадованно:
— В этом зеркале тебе не годик,
а целых девять лет.
Вот и вырастила!
Вот и вырастила!
После обеденного перерыва
отношение к Дюку изменилось.
Еще все улыбались,
но уже по инерции,
уже с враждебным оттенком.
Странное выражение лица
появилось у Дюка.
Никто не понял выражение лица сталевара,
потому что за последние двадцать семь лет
никто не наблюдал у Дюка
такое выражение.
Одни решили, что Дюк — плачет.
Другие — что приходит в состояние бешенства.
Пока приводили мнения к единому,
Дюк завернул зеркало в кальку и унес.
Назавтра
Дюк принес
27 маленьких зеркалец,
27 — по числу переодевающихся.
Такие зеркальца
носят солдаты и студентки из городов районного значения.
Дюк вручил пакет Кардемскому, проворчав:
— Одари.
Литейщики встретили Кардемского
возгласами одобрения.
Они скоростными методами
приспособили зеркальца внутри шкафчиков для
переодевания.
— Эх, вы! —
обвинял товарищей Кардемский.
Обидно ему было,
паскудно,
заплакать ему хотелось,
кулаки поднять!
— Эх, вы! —
обвинял Винтик.
Дюк считал,
что обвинять никого
нет необходимости.
Именно практичнее, удобнее, привычнее
именно маленькие немудреные зеркальца.
Валерий Пепин
— Если ты не оставишь следа в жизни,
то оставишь хоть след на стене, —
сталевар Дюк наблюдал,
как молодой специалист Пепин красит мартен.
Зачем он красил мартен?
У Дюка размножились клопы.
Порошки не помогали.
Клопы пожирали порошки, как пирожки с повидлом.
К Дюку заявился литературовед.
Он бил фразами в сталевара, будто бил в литавры.
Он праздновал победу в борьбе с поэмой о Дюке.
После ухода литературоведа клопы подохли.
Они падали на пол, как зрелые вишни.
Зачем люди, прирожденное значение которых
борьба с клопами,
борются с поэмами?
Зачем Пепин красил раскаленный мартен?
Он исчерпал краску.
— Краску разыскать нетрудно, —
заулыбался Дюк.
Когда Дюк улыбался,
выражение лица его
ничем не отличалось от выражения лица грабителя.
Несправедливо распределены лица.
Такое бы лицо начальнику отдела снабжения
в день присвоения им годовых премий.
Краску разыскать нетрудно.
Чтобы разыскать на заводе 2–3 гайки,
2—3 дня курсируй
от управления по снабжению к складам.
Отдел снабжения получал премию примерно.
Маляр Турлиев — законченная задушевность —
раздавал краску всем приходящим.
Идиллия длилась около года,
пока дирекция не пригрозила Турлиеву судом.
За хищение.
Второй месяц маляр витал по управлениям,
вымаливая краску.
Второй месяц маляр выполнял план на 0,4 %,
исхудав на 40 %.
Но и вымолив краску,
Турлиев раздавал ее.
Обнаглели.
Стали записываться к Турлиеву
на очередь за краской.
В агонии отчаянья
Турлиев придумал хитроумный ход.
Он женился.
И принял фамилию — Турлаев.
— Вы Турлиев?
Жизнеутверждающе вопросил Пепин,
разворачивая ведро как знамя.
— Кто сказал? —
безразлично возразил маляр.
— Турлиев! Известно! —
кокетливо передернул плечиком Пепин.
Тогда Турлиев распеленал паспорт.
Он до-олго проделывал это.
На новеньком паспорте
профессиональным чертежным почерком выведено:
Т-У-Р-Л-А-Е-В.
Турлаев исследователя взором вонзился в небо.
— А-а-а… —
сказал Пепин.
Жена приняла фамилию Пепина.
Она приняла Пепина в свою комнату.
Валерик не предпринимал действий
в деле строительства домашнего хозяйства.
Он занимался полезной деятельностью.
Ему предполагали общественное будущее.
Он говорил на собраниях.
Он говорил до того правильные и честные слова,
что слушать его — было больно.
Он командировался —
делиться опытом и распространять знания.
Возвращаясь из командировок, он замечал,
что голос у жены — манерничающий,
что веки жена опускает лживо,
кивает,
не вникая в его дивные отчеты
о командировках.
Он смущенно подозревал кое-что.
И раздражался.
Жена, замечая раздражение, улыбалась Пепину
влюбленно и злобно.
И курила, опуская веки — лживо.
И говорила, что она — женщина ищущая.
Мечтательница.
Но все это он замечал
только в моменты приездов.
Ежедневное сосуществование с женой
смывало прежние впечатления,
все представлялось искренним,
а себя Валерик — обличал.
Как-то по возвращению
Пепина раздосадовал эпизод:
его жена лежала
с незнакомым человеком в очках.
Раздетые.
— Чем вы занимаетесь? —
поинтересовался Пепин.
— Поем.
Подходя,
не прослушивал Пепин и намеков на мелодии.
Пепин ценил правду.
— Не верю! —
заорал он печально. —
Разве сегодня праздник песни?
Разве поют раздетые?
— Это да — мы раздетые, —
признался очкарик, —
но поймите и нас…
Пепин понял кое-что.
Пепин размышлял о поступке Турлиева-Турлаева.
Недопустимый поступок.
Изменять свою фамилию можно ли?
Тогда надо заново начинать
общественное будущее!
Жена спала.
На столе, прислоненная к пепельнице,
стояла записка:
— Я люблю тебя, Валерочка! —
Такие записки жена оставляла,
когда ложилась пьяная.
— Зато моя жизнь состоит из полезной деятельности, —
гордо успокаивался Пепин,
снимая костюм
и надевая пижаму.
А жизнь Пепина состояла из переодеваний.
Утром он снимал
пижаму
и надевал
кальсоны и нижнюю рубашку,
он надевал
повседневный костюм и туфли,
предназначенные для хожденья на работу.
Придя на работу,
он снимал
повседневный костюм и туфли
и надевал
рабочий комбинезон и ботинки.
Восходя на мартен,
поверх рабочего костюма
он надевал
брезентовую робу и войлочную шляпу.
Закончив работу,
он снимал брезентовую робу и войлочную шляпу
и надевал
повседневный костюм и туфли.
Приходя домой, он снимал
повседневный костюм и туфли
и надевал
хороший костюм и хорошие туфли и галстук,
в которых делился опытом
и распространял знания.
Наделившись и распространив,
приходя домой,
он снимал хороший костюм, хорошие туфли и галстук
и надевал спортивный костюм и тапки —
поразмяться гантелями.
Поразмявшись гантелями,
он снимал
спортивный костюм и тапки
и надевал
домашнюю куртку, брюки и туфли.
И читал в таком виде
художественную литературу и чистил зубы.
Готовясь ко сну,
он снимал
кальсоны и нижнюю рубашку
и надевал
просторную черно-белую пижаму
и, как добросовестный черно-белый шлагбаум,
опускался в постель.
Звезды
Звезды мерцали, как мерцает марганец,
если осветить его спичкой.
Сквозь проломы крыш мерцали звезды,
малиновые, как марганец,
мартен трудился и гудел,
как миллион пчел.
Сталевар Дюк и подручные
подбрасывали в мартен химикаты.
Железные лопаты лязгали!
Они змеились, как железные знамена!
Уже согнали сталевары четыреста потов.
Уже подсохла брезентовая одежда.
На дымном брезенте хрустела соль.
Кристаллы.
Шла небывалая плавка.
Директор завода собственными ногами
прибыл в цех.
Длина территории завода равнялась 800 м.
Директор завода ездил по цехам на машине.
Один раз в год
собственными ногами прибыл директор.
Беловолосый,
с элегантным позвоночником,
с очаровательным носом цапли,
директор собственноручно похлопывал всех по плечам.
Умный,
он вынашивал под своим пернатым челом
целые связки ключей и отмычек
от сердец рабочего класса.
— Ребята! —
продекламировал директор.
— Не Москва ль за нами? —
подхватил Витька Кардемский.
Расширил директор улыбку,
не замечая иронии.
Он-то знал, за кем Москва.
Кому необходимы в министерстве
выдающиеся руководители предприятий.
— Перевыполним план! — призывал директор. —
Победит в соревновании наш Ленинград!
— Ленинград — город-герой! —
Оживленно выкрикнул слесарь-электромонтажник
Андрей Гагарин
и повел свою бригаду прочь.
Гагарин был из другого цеха
и вообще мало дисциплинированный бригадир.
— Перевыполнение плана! —
призывал директор. —
Этот символ приобретает звучание песни!
Убежден, что мы споем эту песню! —
Это была песня,
древняя,
как «Шумел камыш».
Она состояла из четырех куплетов.
Первый куплет:
перевыполним план.
Второй куплет:
два-три месяца платили
чуть ли не двойные оклады.
За перевыполнение.
Третий куплет:
директора переводили в министерство.
Четвертый:
перевыполненный план
становился просто планом,
и — вкалывали! вкалывали! —
чтобы дотянуть до обыкновенного оклада.
Литейщики выжидающе смотрели на Дюка.
Директор смотрел на Дюка
маленькими, но правдивыми глазами
и доверительно сообщал:
— Мы перегоним… широким шагом…
Радость Труда…
Все наилучшие слова сообщал директор,
проникновенно улыбаясь.
— Я — верю! — призывал директор.
Ты веришь, ты, Дюк? —
Излишние вопросы.
Директор верил.
Директор улыбался.
Дюк верил.
Дюк улыбался.
За 27 лет работы
17-ый директор
сообщал Дюку эти слова.
Перед уходом в министерство.
Дюк обучился
так непреклонно верить,
что на подобном этапе
выжимал из директоров все невероятное.
Не требовал Дюк.
Он предлагал.
Выдать литейщикам новую одежду.
И обеспечить мартен оборудованием.
Выдавали. Даже рукавицы. Обеспечивали.
Дюк предлагал непреклонно.
Обеспечить всю бригаду жилой площадью.
По 15 лет литейщики стояли
на очереди за жильем,
а на подобном этапе получали комнаты
в течение недели.
— Если вы не согласны перевыполнять, —
разъяснял директор, —
заставлять не будем.
Не будут.
Снизят расценки,
и треть зарплаты запоет песню о ветре.
Директор дошел до точки.
Точнее до точки зрения.
Его сравнения стали эпичны.
Он привил себе точку зрения,
выращивая ее,
как мичуринец необходимый саженец.
Чтобы попасть в «самую точку»,
то есть туда,
куда директору необходимо было попасть,
выращивать необходимую точку зрения
директору было — необходимо.
— Перевыполним… я — верю… радость труда…
Он стоял, как цапля,
на одной ноге,
нацелив клюв в одну точку —
в точку зрения!..
______
А звезды мерцали, как марганец!
Миллионы малиновых звезд!
Мерцали вновь проломы в крыше цеха —
недвижимое имущество печи.
На звезды падал отсвет мартена,
и с нашей точки зрения
звезды стали малиновыми.
И не мерцали звезды,
а расточали рваное пламя!
И не были звезды недвижны.
Они
наращивали мускулы,
рожали,
разгоняясь по орбитам,
с орбит рушась!