один сдается, — говорю, —
не бык —
так матадор.
Ваш бой — на зрительную кровь,
на множественную любовь,
ваш бой — вабанками мелькнуть
на несколько минут.
Мой бой — до дыбы, до одежд
смертельно-белых,
напролом,
без оглушительных надежд,
с единой — на перо.
Уходит час…
Идут часы…
моей судьбы мои чтецы.
Уходит час, и в череде,
пока сияет свет,
час каждый — чудо из чудес,
легенда из легенд!
Но вот войдут червивый Врач
и премированный Палач.
Врач констатирует теперь
возможности связать меня…
Втолкнут за войлочную дверь
и свяжут в три ремня.
Февраль
Февраль. Морозы обобщают
деянья дум своих и драм.
Не лая, бегает овчарка
по фетровым снегам двора.
Дитя в малиновых рейтузах
из снега лепит корабли.
Как маленькое заратустро
оно с овчаркой говорит.
Снега звучат определенно —
снежинка «ми», снежинка «ля»…
Февраль. Порхают почтальоны
на бледных крыльях февраля.
И каждый глаз у них, как глобус,
и адресованы умы.
На бледных крылышках микробы,
смешные птицы! птичий мир!
А вечерами над снегами
с похмелья на чужом пиру
плывет иголочкой в стакане
веселый нищий по двору.
Он принц принципиальных пьяниц,
ему — венец из ценных роз!
Куда плывешь, венецианец
в гондолах собственных галош?
Ты знаешь край, где маки, розы,
где апельсины,
в гамаке
где обольстительны матроны?
Он знает — это в кабаке.
Какая Феникс улетела?
Какой воробыш прилетел?
Какой чернилам вес удельный?
Какой пергаменту предел?
Достать чернил и веселиться
у фортепьяновых костей.
Еще прекрасна Василиса,
еще бессмертен царь Кощей.
Пора, перо, большая лошадь,
перпетуум мобиле, Бальзак!
Облитый горечью и злостью,
куда его бросать?
в бардак?
— Бумага мига или века?
Не все одно тебе, мой маг?
Колен не преклоняй, калека,
пред графоманией бумаг.
Художник дышит млечным снегом.
Снег графомана — нафталин.
Как очи миллиона негров,
в ночи пылают фонари.
Без денег, как бездельник Ниццы,
без одеяний, как любовь,
на дне двора веселый нищий
читал поэзию Ли Бо.
Факир премудрого Китая,
по перламутровым снегам
он ехал, пьяный, на кентавре
в свой соловьиный, сложный сад.
А сад был вылеплен из снега,
имел традиции свои:
над садом мраморная нега,
в саду снежинки-соловьи.
Те птицы лепетали:
— Спите,
мудрец с малиновой душой,
четыре маленькие спички —
ваш сад расплавится, дружок,
А утром, как обычно, утром,
трудящиеся шли на труд.
Они под мусорною урной
нашли закоченелый труп.
Пооскорблялись. Поскорбели.
Никто не знал.
Никто не знал:
он, не доживший до апреля,
апрелей ваших не желал.
Вокруг него немели люди,
меняли,
бились в стенку лбом.
Он жил в саду своих иллюзий
и соловьев твоих, Ли Бо.
По телефону обещаю
знакомым дамам дирижабли.
По вечерам обогащаю
поэзию родной державы.
Потом придет моя Марина,
мы выпьем медное вино
из простоквашного кувшина
и выкинем кувшин в окно.
Куку, кувшин! Плыви по клумбам
сугробов, ангел и пилот!
В моем отечестве подлунном
что не порхает, то плывет!
Моим славянам льготна легкость —
обогащать! обобществлять! —
В моем полете чувство локтя
дай, боже, не осуществлять.
Один погиб в самумах санкций,
того закабалил кабак…
Куда плывете вы, писатель,
какие слезы на губах?
Парус
Латинский парус!
На Восток
я пилотирую мой парус.
Все, что не парус, — только торг,
где драгоценности — стеклярус.
Латинский парус!
Боже мой:
по белым клавишам — ногами! —
блуждают женщины зимой,
влажны их губы и вульгарны.
Я ждал тебя, как месяц март,
когда все брезжит, не смеркаясь…
Плыви, мой парус, мой мираж,
в пучине скальпелем сверкая.
Плыви, цветок весенней мглы!
(О, ботанические грезы!)
Под снегом дерева белы,
любое дерево — береза.
Сибирь! Я твой вассал, Восток!
Я твой Жерар Филипп из Пармы!
Мой полотняный лепесток,
мой белокаменный, мой парус!
Аудитория — огул
угодливых холу́ев Хама.
Аудитория — аул
татар,
в котором нету храма,
где одинаково собак
и львов
богами назначают.
Аудитория — судьба,
моя судьба,
мое несчастье.
В аудиториях — в аду,
(ад продан по абонементам!)
я провоцирую орду
на юмор и аплодисменты.
На сцене струйкою стою…
Мои глаголы награждает
неандертальский лай старух
и малолетних негодяев.
Я суб-
лимирую обман,
я соб-
людаю ритуалы!
Лишь парус мой, как барабан,
там,
за кулисами,
рыдает…
Не дай мне бог сиять везде
до дней последних донца.
Дай мне сиять на высоте,
не превращаясь в солнце.
Дай между небом и землей
не выйти на орбиту.
А если доброе — во зло,
а за добро — обиду,
за всю мою большую скорбь
дай мне во всем сиянье
непредусмотренный восход,
или солнцестоянье.
Не дай весны на полюсах,
и да не предварятся
бесчисленные паруса —
мои протуберанцы.
Латинский парус!
Ни души
в твоем, мятежник, океане.
А надо жить.
И надо жить,
надежды в бездну окуная.
В сомнамбулическом пылу
сомнений,
оглянись, художник:
где океан?
Болотный пруд,
насыщенный трудом удобным.
Тебе — безлюдье,
ты — табу.
В существованье нашем нищем
ты ищешь рубежей?
ты бурь
в болоте инфузорий ищешь?
Твой парус!
Что ты знал о нем?
В существованье нищем нашем,
в гниенье медленном амеб
твой парус сказочен и страшен.
Цыгане
По бессарабии двора
цыгане вечные кочуют.
Они сегодня — та-ра-ра —
у нас нечаянно ночуют.
Шатров у них в помине нет.
Костры у них малы, как свечи.
Они укладывают в снег
детей на войлочные вещи.
Где гам? Элегии фанфар?
Легенды? Молнии? Ва-банки?
Одна семья. Один фонарь.
И, как фанерная, собака.
На дне стеклянной темноты
лежит Земфира и не дышит.
С кем вы, принцесса нищеты,
лежите? Вас Алеко ищет.
Ему ни драки, ни вина.
Он констатирует уныло:
— Моя Земфира неверна
ввиду того, что изменила.
Кукуй, Алеко, не кукуй,
а так-то, этаким манером,
а изменила на снегу
с неглупым милиционером.
Ты их тихонечко нашел,
под шубой оба полуголы, —
ты не жонглировал ножом,
ты их сердца сжигал глаголом!
Ты объективно объяснил,
ты деликатен был без лести,
Земфиру ты не обвинил,
милиционер рыдал, как лебедь.
По бессарабии двора
цыгане и не кочевали.
Потомки Будды, или Ра,
они у нас не ночевали.
Наш двор, как двор, как дважды два —
полуподвальные пенаты,
а на дворе у нас трава,
а на траве дрова, понятно.
Мы исполнительно живем,
и результат — не жизнь, а праздник!
Живем себе и хлеб жуем.
Прекрасно все. И мы — прекрасны!
Мы все трудящиеся львы.
Одни цыгане — тунеядцы.
Идеология любви,
естественно, им непонятна.
Земфира, ты — Наполеон,
с рапирой через мост Аркольский!
В тебя любой из нас влюблен —
и человек, и алкоголик.
Но мы чужих не грабим губ,
нам труд и подвиг — долей львиной!
Мы не изменим на снегу