Стихотворения — страница 41 из 101

Они веселились (они — все гимназисты всех времен).

У гимназистов были волосатые морды, как у эрдельтерьеров.

Они размахивали руками, как буденовцы саблями.

Девушки были больны и банальны от пьянства.

У них — огуречные лица.

Они клекотали орлами.

(Так веселится по воскресеньям радиостанция «Юность»,

передавая туристские песни.)

Так они оглашали мой воздух.

А потом подрались.

А потом улетели:

        один как веселый мотоциклист — вверх тормашками,

        один как трамвайный билетик,

        один улетал и сверкал, как бутылка,

        остальные и девушка — улетучились, как эфир.

Лишь одна-одинешенька, бедный ребенок, лежала гитара

у стеклянной гробницы метро.

Окна то зажигались, то гасли.

Это в каждой комнате, в оловянной ванне, сидел детектив

и сигналил другому, не менее хитроумному детективу.

А на самом деле:

это советские женщины, отработав библейские смены свои,

убегали в жилища свои, птички-совы с лихорадочными очами,

с крылышками, опущенными в карманы плащей.

Это рабочие люди, вагонетки в шахтерском тумане улиц,

улетали в свои портативные спальни,

засыпали на рельсах с повседневным углем своим.

Это они включали и выключали свет, раздеваясь.

В сталинском доме,

там,

где, как дорические колени красавиц, раздвинуты сталинские

колонны,

горело и не переключалось окно.

На освещенном экране окна плясали две полупьяных фигуры:

мужчина

в мундире подполковника бронетанковых войск

с ляжками, голыми, как у балерины,

и девушка

с золотыми волосами, с рюмочкой и с медальоном,

который стучал в ее страстное сердце, как пепел Клааса.

Подполковник и Прекрасная Дама

скакали, как голые красные кони после купанья.

Это была феерическая фреска.

Алкоголик-интеллигент в шляпе Шопена

самостоятельно и без усилий оседлал серебряную цистерну

с мистическим названием «КВАС».

Он сидел на цистерне,

сомнамбулический гений двадцатого века,

и хохотал, как гиена:

— БРАТСКИЙ ПРИВЕТ МНОГОСТРАДАЛЬНОМУ

БЕЛОРУССКОМУ НАРОДУ

ОТ МНОГОСТРАДАЛЬНОГО ЛЕНИНГРАДСКОГО НАРОДА!

Ничего не происходило.

2

Я мечтал.

И мечтами и звуками полон был воздух Куракиной дачи.

Надо мною играли колокольчики-звезды

и чуть-чуть расшевеливала свой колокол луна.

Было и хорошо и темно.

Было так хорошо, так темно, что не плакать я не мог.

И коньяк в красноватой бутылке

помогал мне осуществлять и мечты и слезы мои.

Что ж!

Бог в помощь, божественная современность!

Ты меня сочинила,

я, мститель, — тебя сочинил.

Только я, бумажный безбожник, заикнулся о боге,

как на некой аллее появилось некое божество.

Был он стар,

в балахоне из Книги Чисел,

с перламутровыми зубами

и с детской колясочкой на рессорах.

Он дышал по-собачьи, с непроглядным безглазым лицом.

Я сидел и спросил:

— Кто ты, тип?

Он ответствовал:

— Я — Творец.

— Что же ты, товарищ, творишь?

— Творчество.

— Но какое?

— Любое, увы, совершенно любое:

        человека и птицу, субботу, зерно и судьбу.

Я был ироничен, как баснописец, и сказал:

— Сотвори МЕНЯ!

И он сотворил!

Механическим жестом он откинул шторку детской коляски.

Я посмотрел в коляску — и в ужасе онемел:

ТАМ БЫЛ Я.

В той коляске, в пещерке из пластмассовой протоплазмы,

лежал я.

Лежал маленький, беленький трупик,

как еврейская куколка,

с ногами моими: даже ноги одна чуть потоньше другой,

и с волосками на голеньком тельце.

И старик еще извинился:

— Извините, ну и ну, у покойников сверхъестественно быстро

                отрастают волосы и ногти. Я — сейчас.

И большими медицинскими щипцами

он стал откусывать ногти у маленького меня.

Трупик лежал на пьедестальчике,

в изголовье меня проблескивала свечечка

и был микрофончик.

Старец работал и щебетал, человеческий воробей.

Он пояснял:

— Это бессмертье твое, стихотворец.

Вот твой пьедестал,

твой вечный огонь

и микрофон для общенья с культурным миром.

— Что я сделал? —

                сказал я, еле-еле переводя дыханье.

— Смешной человек!

Что он сделал?

Как и все — жил и умер, — вот и всё, что ты сделал.

— Но…

— Но-но-но… — посочувствовал страшный старик, —

если ты будешь перечислять все свои «но»,

то тебе некогда будет использовать свой красноречивый

                        язык для остального.

Рассветало.

Деревья дрожали, как водяные фонтаны.

Я кричал ему:

— Ты, самодеятельное божество!

В жизни, в которой я жил, — не было жизни!

Выдумка ваша с детской коляской — литературный прием!

Как я жил, что я сделал, но не ты, попугай, это я современность

свою сочинил.

— Как ты жил, что ты сделал… — бубнил сумасшедший, —

как и все: жил и умер, вот и всё, что ты сделал и что

сочинил.

Я оглянулся.

Он опустился по-стариковски.

И старик как старик, и глаза у него как глаза, и старик водянист,

                и рассвет водянист, и глаза у него водянисты.

Он сидел на скамейке, философ.

Во рту у него, как роза в аквариуме, плавал язык,

там стояло два зуба — два оловянных солдатика.

По волосатым рукам его ползали вены, как голубые черви.

— Я ушел! — закричал я. — Будь ты проклят, сангвиник!

Но старик попросил:

— Не уходи!

— Что еще? Как так: «не уходи»?

Он поправился:

— Уходи, но бутылку не уноси.

Я хохотал:

— Ты — Творец? Сотвори себе, жокер, бутылку!

— Творец творцом, а жить-то надо,

а бутылка стоит двенадцать копеек…

По ночам этот бедняга путешествовал с детской коляской

и в нее собирал бутылки. У него был карманный фонарик.

Я смеялся:

— Но это кубинский коньяк.

А не наши бутылки, даже кубинские, не принимают!

— Не принимают, — опечалился старец.

— На — двенадцать рублей! За такой балаган!

— Нет, пускай уж двенадцать копеек, но за бутылку.

А подаяния я не беру. Как-никак — а советский пенсионер.

Спасибо вам за хорошее отношенье.

Все иллюзии в прошлом.

Теперь перед вами — прекрасный действительный мир…

3

А действительный мир был действительно до умопомраченья прекрасен.

Достоевские девочки бегали по аллеям

в тренировочных трикотажных костюмах.

Они не созрели для нравственности,

но для гарема созрели вполне.

По этажам опускались бездыханные тени солнца.

Пьяницы шли параллельно

и делали параллельные повороти неописуемой красоты.

На остановках стояли трудящиеся со столетними лицами.

Энтузиасты бросались в автобусы, как дельфины.

По всем улицам, да и по всей вселенной

бегала одна и та же собачонка.

Собственные уши били ее по морде.

Она искала хозяина.

Но хозяина или вовсе не было, или он пропал.

У пивного ларька параллельные пьяницы сели.

И, не в силах донести до губы пивную кружку,

они с большим тактом рассказали друг другу

о трагической гибели летчика-космонавта Комарова

и сказали еще, что скорбит вся страна, и — зарыдали.

А потом все же выпили пиво и ушли в неизвестность,

                                неописуемые близнецы…

Все прекрасно.

Как скорбела страна!

Левитан диктовал сорок подписей соболезнований.

Подписалось:

много популярных правительственных фамилий

и несколько менее популярных.

Живое зеркало

1

В комнате у меня канделябр —

семь свечей, как семь балеринок в огненно-красных платочках.

Балеринки балуются:

чокаются рюмочками и смеются.

Я — советский султан.

В комнате у меня, в сумраке — семь львов.

Львы не дрессированы,

у львов библейские очи и расстояние между клыками, как

между Сциллой и Харибдой.

В комнате у меня и готические и современные шпаги.

Любой Лобачевский перепутает энную цифру нулей,

перечисляя плебеев, временщиков и антигероев,

искалеченных мной во все времена —

от Гренады до Иерусалима.

Эта сталь — для дуэлей.

В комнате у меня — где донна Анна? — статуя Командора.

Где донна Анна, вся живая, вся египтянка, вся в браслетах,

с трепещущим телом?

Статуя Командора, как и драматургический призрак — перл

какой-то каменоломни.

Но в уста Командора я вмонтировал магнитофончик,

чтобы в самый ответственный мой момент

он проповедовал чепуху сентиментальных сентенций.

Я приручил большую бабочку,

которой нет ни у одного коллекционера во всей вселенной.

Она существует столько, сколько я существую, и намного

больше.

Она прилетает

и опускается на мраморный мой подоконник.

Мы говорим только о том,

что знаем только она и только я.

Она облетела все уголки земного шара (если у шара могут быть уголки).