Стихотворения — страница 52 из 101

Сверчок — не пел. Свеча-сердечко

не золотилась. Не дремал

камин. В камзолах не сидели

ни Оскар Вайльд, ни Дориан

у зеркала. Цвели татары

в тысячелетьях наших льдин.

Ходили ходики тиктаком,

как Гофман в детский ад ходил

с Флейтистом. (Крысы и младенцы!)

За плугом Лев не ползал по

Толстому. Было мало денег,

и я не пил с Эдгаром По,

который вороном не каркал…

А капля на моем стекле

изображала только каплю,

стекающую столько лет

с окна в социализм квартала

свинцовый. Ласточка-луна

так просто время коротала,

самоубийца ли она?

Мне совы ужасы свивали.

Я пил вне истины в вине.

Пел пес не песьими словами,

не пудель Фауста и не

волчица Рима. Фаллос франка, —

выл Мопассан в ночи вовсю,

лежала с ляжками цыганка,

сплетенная по волоску

из Мериме. Не Дама, проще,

эмансипации раба,

устами уличных пророчиц

шумела баба из ребра

по телефону (мы расстались,

и я утрату утолил).

Так Гоголь к мертвецу-русалке

ходил — любил… потом творил.

Творю. Мой дом — не крепость, — хутор

в столице. Лорд, где ваша трость,

хромец-певец?.. И было худо.

Не шел ни Каменный, ни гость

ко мне. Над буквами-значками

с лицом, как Бог-Иуда — ниц,

с бесчувственнейшими зрачками

я пил. И не писал таблиц-

страниц. Я выключил электро-

светильник. К уху пятерню

спал Эпос, — этот эпилептик, —

как Достоевский — ПЕТЕРБУРГ.

Мотивы К. И. Галчинского

1. Вроцлав

Город мой первый, в котором было всё правдиво и просто.

Добрый друг-стихотворец, неслыханный в наши века двойник

Атоса.

Веселье вина, веселье до помертвенья и отрицанье насущной

пищи.

На улицах — вельветовые голоса Польши, как плоек птичий.

Таинства театров, такси предрассветного эха.

Три красных-красных гвоздики в отеле «Полонья» и… одна Эва.

Девушка детская, что ты со мной в этом подлунном?

Вот и опять объятья — не объятья и поцелуи — не поцелуи

бьются в агонии на сосцах и на устах твоих, наших…

Нужно немножко дышать, чуть-чуть, любить — не важно.

«Любишь — не любишь» — ромашка под солнцем? под лилиями

мошкара ли?

Все мы — «я», «ты», «он», «мы», «вы», «они» — все мы

кружимся в этом мифическом маскараде.

Друг мой, последний Атос или мистик с вечным воплем «торо!».

Вот и все меньше и меньше нас, мушкетеров,

утром блистающих солнечной шпагой в аудиториях сольных,

ночью — блюющих, в слезах, в декламациях бреда над

раковиной свинцовой.

Нас, маскарадников, милый, королевских капустниц,

может, уже убили, а может, еще отпустят.

Три красных-красных гвоздики в отеле «Полонья»,

ковры ледяных одеял, — моя сцена.

Простите меня, Польша, не своего не Шопена.

За тридцать дней — тридцать бессонниц и жалких от сна

восстаний,

тридцать истерик над раковиной свинцовой — и ни вопросов,

ни воспоминаний.

Дождь. Это бог шевелит миллионами пальцев,

это зонтики разноплеменные

кружатся. Это

мир миллионов

и… одна Эва.

2. Певица

Бедный ребенок с лицом алкоголика

в платье чугунного серебра,

как ты жонглировала ладонями

в зале, где люди, как фрукты в корзинах,

фрукты в соломенных воротничках!..

3. Колыбельная колыбели

На коляске, на коляске

золотой петух сияет,

у него уснули глазки,

он зевает и зевает, —

Пе-тух!

А в коляске завязались

маленькие ручки-ножки…

сны… петух… берлоги… зайцы…

сладких снов и нежной ночи, —

Дет-ка!

А по небесам над нами

ангел-ангел вверх ногами,

две луны, как два дельфина,

что за чудо, что за диво, —

Звез-ды!

4. Звезды

Расплакались звезды бельгийские:

«Ты бежал Долиной Блужданий,

летал летучей мышью,

скакал, скиф-скиталец

туманными табунами».

Расплакались звезды немецкие:

«Пел разум, а сам безумец

славил Вавилон — руина,

знак золота, а сам — без хлеба,

играл любовь на лире лая —

семь струн, как семь дней творенья,

семь стай в облаках без солнца,

семь тайных сетей в безрыбье,

семь оборотней и русалок».

Звезды-звезды над Нотр-Дам’ом

запахнули рясы монашьи,

зацепили пальцы крестами,

стояли или спали, — молились.

Лишь не плакали звезды польские,

убегая на восток, вопили:

«Не знаем, он был или не был,

без короны царь, пастух без стада,

роза без цветка, без перьев птица,

никому не нужный лист без ветки,

не исполненный мотив без текста,

инструмент без струн — без звука звона,

безъязыкий язычник в костеле,

позабытая скамейка в скалах,

на которой во́роны-варяги

влагу пьют и, голодая, воют,

объявляя небесам и солнцу

не протесты, а проклятья… гибель».

Риторическая поэма

1

Настанет ночь!.. Сейчас условно утро.

Есть солнце где-то. Небо в небесах

цветных. Уже из ульев улетели

трудящиеся на крылах похмелья,

белея белыми воротничками.

И пуговицами из перламутра,

и запонками, пряжками, замками

портфелей — был заполнен звоном воздух.

Теперь такси, как плитки шоколада,

блестят. Трамваи — детские игрушки:

колесики, скамеечки, звоночки.

Ларьки пивные в кружевах из злата.

У дворников, как у международных

убийц — хитросплетения лозы, —

настраивают мусорные лиры.

В мальтийских магазинах продавщицы

качаются, как веточки сирени.

А на совсем арктической аптеке

глаголом жжет сердца версальский лозунг:

ВИТАМИНЫ СОДЕРЖАТСЯ НЕ ТОЛЬКО В ТАБЛЕТКАХ,

НО И В САМОЙ РАЗНООБРАЗНОЙ ПИЩЕ.

Ах, детский мир! Мир меха или меда!

Я видел девочку с небритой мордой

лет девяти. Такая террористка.

Ей кто-то в пьяной драке вырвал клык.

Нас всех дразнили пунцовые перси

на малолетнем тельце. А она

бежала быстро в спущенных чулках

с бутылкой белой (там виднелась водка).

Она таилась сзади всей толпы,

по темени тихонько убивая

всех наших дядь и теть, и мам, и пап.

Еще на этой журавлиной шейке

веревочка от виселиц болталась.

Волшебница-дитя! Ты просто прелесть.

И кто-то там потом — в тебя влюблен,

волнуется, неся к десятилетью

трусы-трико, бюстгальтеры, как латы.

О Ты, Всевышний Режиссер Вселенной!

Отдай нам наши розовые роли

в том детском мире фантиков и марок,

скакалок, попугаев, ванек-встанек,

наденем платьица и с леденцами

под фильмы флейт (эй, занавес!) — на сцену:

        У МЕНЯ БОЛИТ БОТИНОК

        МЫ КУПАЕМСЯ В КАКАО

        ЕШЬТЕ СЛАДКИЕ ЛИМОНЫ

        САМЫЙ ЛУЧШИЙ ПОМИДОР —

        ЭТО КЛЮКВА!

Что люди! Больно бьется сердце камня.

Но нет ему больниц. И нет спасенья.

Деревья обрастают волосами,

кровавый сок по их телам растаял,

по их кишкам, а с лиц — слезинки крови

кап-кап… Лизни — как вкусно и смертельно:

кап-кап!

        А у цветов опали уши,

цветы гологоловы, как жрецы

Египта. Из дендрариев апреля

они в пустыни с посохом пошли.

Цари саха́р, сибирей, эверестов,

ревут по тюрьмам звери, как раввины.

А человек идет своим путем:

Царь зла, свирепый Преобразователь

больного Бога и Души живой.

И, отдавая должное скорбям

людским, я говорю: мне как-то ближе

и символичней Скорбь Скорбей скота.

2

Дома — варфоломеевские вафли.

Мой пудель улыбается, как фавн

(их водят на брезентовых цепях,

в карманчике — совок, собачий скипетр:

нагадят там, где ноги дивных пьяниц

шатаются под тяжестью телес.

Кто поскользнется на собачьем кале?

Потом — умрет немножечко: урон

на трассе трудового героизма.

Труд от собак спасает государство).

Дома — святые скалы в океане

бензино- и металло-испражнений.

А мы в пещерах собственных и в шкурах

своих еще, почти не волосатых,

но и не безволосых — атавизм.

Грудь у мужчин чуть-чуть звероподобна,

у женщин ноги тоже звероваты,

но идеалом самовыраженья

простейших правд и инстинктивных истин

послужит хор и хоровод старух.

Как сироты на тех кремлевских тронах,