Стихотворения — страница 57 из 101

Какое количество коллективов!

Коллегиальность!

Дух! твор-чества!

И у нас и у масс —

непрекращающееся приподнятое настроение!

На факуль-тете том фило-софией той… (факел тети вилы

Софьи!)

Не философы — инспектора для Института Инстанций:

                        молочный материализм

                        абракадабра аббревиатур

                        свирепые силлогизмы нас и масс

                        ефрейтора в зеленых кофточках

                        калеки с комплексами искусства

                        евреи-юристы с бе-е-лыми ушами

                        девочки с чудным челом и с манией

                        минета.

Вот:

все мы собрались на наш ю-билей

и, напившись до бенгальских огней,

декламировали философию:

Протагора, Гегеля, Юнга, Канта, Достоевского, Соловьева,

Шестова, Фрейда, еще Кона и кандидата философских наук…

Парамонова.

Подрались. Помирились…

И… очнулся на льдине.

Льдина была вся в воде (билась вода!)

я стоял на коленях (боялся!) не встать, я уже весь вспотел,

        пот выплывал из-под меха,

                расплывался по морде,

                        заплывал под подбородок,

                                и выплывал на живот,

виноградные капли пота скатывались по животу,

размякла спина, заливало ее легким алюминиевым перламутром.

Так что — тошнило.

Руки окостенели от пота… Я уснул.

Сон:

я в центре зала, синего и золотого. Сентябрь.

В инкрустированные венецианские окна влетают и садятся

великолепные листья (клювами — вверх!).

Волосы, вьющиеся, но состоящие не из волос человеческих, —

но звериными звеньями падают и жужжат на человеческом

моем животе:

я — голый — совсем.

Полдень в полнеба.

Но зал в одноногих светильниках.

Или это ноги калек всех времен и народов,

                поставленные на пьедестал почета:

на ляжках (на лицах ног!) — гнусные губы с клыками кобыл,

и тянется пламя слюной и сваливается

красными языками (моими?)

или это языки рабов, или императоров (раб — император —

равны!)

казнимых — казненных (равны!) по хуле — по хвале (равны!)

в жизни, в смерти…

Сколько веков в моей жизни нет и вздоха жизни,

сколько веков в моей смерти нет и шага на смерть,

всё смертожизнь какая-то никакая — жизнесмерть.

Пой!

В этих страшных и нищих стадах

ты уже уходящий,

уши оглохли от слез,

очи ослепли от струн,

кисти скрестил в Небесах —

и хватит, Художник!

песни оставил в песках —

прощайся, Певец!

Так! Не распустится риза

твоя золотая,

сердце мигнуло и потускнело,

как птичий зрачок!

А в электрических зеркалах, опоясывающих залу

(я цепенею, цыпки по телу!),

вижу мильярды ресниц своих вращающихся потусторонних глаз.

Я — голый.

Под исковерканными ступнями моими —

одеяло тяжелых драгоценных монет

с профилями всех времен всех вождей и народов,

а на одеяле танцуют — кошки.

Что за танец! Жуткий, военный!

Но это — кошки!

Ибо они одеты, как кандидаты философских наук:

галстуки, запонки, воротнички, манжеты,

только — шеи пушисты и пухлые лапы с когтями

наманикюренными, как в столице Москва,

также — советские обручальные кольца,

физиономии же — безукоризненно кошачьи (в кошачьем пуху!),

а на заднице — хвост,

а на передних лапах —

шпоры с колокольчиками,

и все чуть-чуть разного роста — от кенгуру до комара

(тоже, котеночек, скажем, — как сигаретка!).

Кошки танцуют и с грацией, свойственной им,

поцарапывают

голого меня.

И хором поют под невидимые и негласные звуки органов:

        Луна о белая богиня

        увы убила таракана

        о обнимая трупик пела

        тик-так тараканчик тик-так

Сию же секунду зальются финальные флейты,

ударят утренние барабаны,

и сонмы солдат, окровавленных кровью убийств,

такие мужи, с белыми ушами,

в касках со значками креста и звезды

пойдут церемониальным маршем на Голгофу,

где уже скручены вервием буквицы моего алфавита,

все тридцать три, голые, как и я,

стоят у своих тридцати трех крестов

и толпы в них плещут

олово и цикуту;

и вот взовьются огни предсмертного нашего

ю-билейного салюта

и…

я — выбрасываюсь лихорадочно и истерично

из этого сна.

Сон с барабанами — обморок с барабанами и хорами

это последний предупреждающий сигнал, —

смерть! из вне жизни моей.

6

Я — встряхнулся (а сил — не осталось),

каменные ноги (как у каменной бабы!),

в глазах появлялись, пульсируя, радуги,

а льдина уже летела на дамбу,

я выбросил руки,

и кисти без чувств ударились в дамбу,

меня раскрутило,

и льдина, кружась… исчезла.

Последнее, что я увидел:

правый берег чернобелел

со сталактитами новостроек, таких ненастоящих,

до слез бесцельных,

маленькие машинки с татарскими глазенками,

скачущие по набережной на Восток,

террористические башни подъемных кранов, во тьме, на ногах

жирафы, с головой пеликана, с подвешенными фонарями.

И рвало меня прямо в стальной воде,

        и барахтался я и вращался,

        и хватался судорожно за какие-то льдинки побольше и

        поменьше,

                плыл под водой, опускаясь и выбрасываясь, как всхлип,

                        и никакого дна ноги не ощущали (болтались!).

Когда я уже ухватился руками за берег,

        только в эту секунду почувствовал, что на руках перчатки,

            выполз на землю,

                и никак и никак не мог встать, соскальзывая,

                    и никак не мог уравновесить себя на этих ногах,

                        трясущихся и тритоньих,

                                эту тушу собственного меха,

                                удесятеренную в весе водой,

не мог,

        а все-таки встал и пошел,

            и увидел на мерзлых мостках (слева, что ли?),

                отполированных инеем,

                    в шатающемся кружке фонаря, —

                        снежно-красный бюстгальтер,

                            новенький, юный, невинный,

                                дошел-таки до него (цель — о Боже!),

                шатаясь под ношей, уже замерзающей и звенящей,

и взял я бюстгальтер, поднес к своему лицу (страсть, о Боже!),

пахло таким солнечным одеколоном, дешевым, девичьим, —

я опустил эту тряпку и

пошел дальше,

не выпуская ее, не разжимая пальцы в перчатках…

И воя.

МУХИ(историческое)

Мерзкие мухи… местный орнамент.

Может быть, мухи были орлами

в ветви варягов?

И, осененные диво-делами,

может быть, мухи были двуглавы, —

визг византийства?

Может быть, мухи в очи клевали,

конницу Киева расковали, —

с тьмою татарской?

Кровь на Малюте, кровью Малюты,

может быть, мухи сеяли Смуты, —

отрок Отрепьев?

Или же мухи в роли небесных

флагов, убийц флото-немецких

первопетровских?

Или же мухи в рясах растили

Дом Ледяной под кличкой «Россия», —

бабой Бирона?

Или они посредством «Наказа»

стали совсем бриллиантоглазы, —

флиртом Фелицы?

Или они в сибирях опали

смертью цепей о бульдике-Павле, —

отцеубийства?

Ревом гусарским в пустыне синайской

мухи махали снегом Сенатской, —

пять в Петербурге?

Может, осели (труд и тулупы!),

все, что живое — трупы и трупы, —

после в потомстве?

Всё, что под именем «многомужье»

преподносили — лишь многомушье,

блуд балалайки!

И венценосными токарями

в громе с грядущими топорами, —

наша надежда?

Сонет

Пахарь пашет пашню.

Сеятель сеет семя.

У солнца плоды плодятся.

Человек родил человека.

Креститель все это крестит.

О всё — во веки веков!

Но знай, что опять, как прежде,

в абстрактных очках и с тростью

идет по седьмой старуха

столице Земного Шара

не Млечным Путем, не Божьим…

Она убила собаку.

И вовсе ее не ищет.

А ходит и не умирает.

ТРИДЦАТЬ СЕМЬ1973

Первое стихотворение 1973 года

В кровавых лампах оплывших окон — фигуры девок!

тела на лапах в лохмотьях елок, — о, жизни древо!

В очках все очи, сосцы — под лифчик, пупки под пряжки,

под животами пониже — листик, а дальше ляжки,

зады мы любим, они — как солнца! — а возле, возле

младые люди, и все в кальсонах, и все в волосьях,

и очень сзади, и очень спереди хвостаты:

чуть-чуть де Сады, страдальцы спермы, чуть-чуть кастраты,