— Разнервничался, — Никиппа сказала.
— Ну, хватит, хватай свой диван и дуй. Лифт направо.
Невесту свою не оставь. — Аполлон
взвалил свой диван крестоносный, потопал. Невеста,
как лебедь египетская, за ним, — неземная.
Поставив диван, лилипут набросился на невесту, весь сотрясаясь.
Она отдалась.
Так началось:
как полагается — ревность, а с нею — все, что связано с нею:
рвенье к любимой, просьбы к Всевышнему, робкие в сердце
попытки,
в общем, беспочвенных, но неслыханных наслаждений и мести.
Ибо отправлен в изгнанье был Аполлон нимфой Никиппой
в номер соседний. Там он и спал:
в очках, в сединах, весь в голубом, одинок.
Кто из людей не вздохнет, слушая, как за стеной отдается
его невеста?
Что ж — Аполлон в таком случае — бог?
Тоже вздыхал, не лучше, не хуже, чем все остальные.
И… как отдается?
По всей анатомии этого милого всякому смертному дела.
Но… будем скромны, как и прежде.
Способов много: очи опустим, голову тоже.
Спору нет: все эти способы свято подсчитывать жениху за стеной —
небезынтересно,
если, в особенности, объект за стеной — невеста твоя.
Есть и другая еще, плюсовая деталь проблемы:
Никиппа и Марсий в поте лица отдавались друг другу,
а Аполлон только слушал и только кончал, —
без труда и без пота! не ударив палец о палец!
Утром сатир кифареду весьма дружелюбно кивал.
Итак:
ибо:
бог Аполлон был Большой Гражданин Государства,
вся эта ебля приобретала уже государственное значенье.
Это тебе не семейный совет: выпил водки-селедки,
и — по зубам! А пока ремонтируют зубы —
любовник уже утомлен и уехал…
Нет! — как? почему? отчего? где? зачем? на каких основаньях?
нет ли здесь умысла идеологических, скажем, ошибок?
Разобрались. Есть и нет, но идеи — на месте.
И идеалы грядущего — в норме. К тому ж — не жена, а невеста.
Вызвали Аполлона. Спросили. Сказал.
Сказали: мы не позволим. Нужно хранить Граждан — и т. д.
Перевоспитывать сволочь.
Драматургия — это искусство для масс.
— Кифара в порядке? — Ответил. Сказали:
— Нужно запеть!
— То есть? — спросил сквозь очки.
— Голосом. Гласом. Мирное соревнованье систем:
кто проиграет, с того сдирается шкура.
Вы на кифаре, этот на флейте.
Он — проиграет. Он-то один, за вами — гражданская тема.
Песню весенней любви теперь отпевайте вы, майские Музы!
Запели.
Вот Аполлон заиграл о ликующей всюду любви. Ликовали.
Марсий завыл на фиговой флейте какое-то хамство.
Е. твою мать, как матерился!
(Но материться в поэме нам не к лицу.)
— Паспорт посмотрим, — сказали. Потом: — Почему на копытах?
Национальность? — Сатир. — Вот как. Все ясно.
Шкурку вы сами снимете или позволите нам? Скальпель и морфий!
Морфий не нужен? Смеетесь? Вам больно? Ах, нет? Тише. Тем лучше?
Это — последняя шкурка? Не вырастет? Чушь. Сейчас все вырастает.
Кудри скальпируем. Так. Животик-то — пленка.
Теперь повернитесь спиной. Спасибо. Копытца отвинтим.
Вы полюбуйтесь только теперь на себя:
новый совсем человек! Запевайте о новом! Шагайте шагами!..
Не зашагал. Осмотрелся. В баре сидел Аполлон и нимфу
кормил шоколадом.
Шел разговор о вояже на Запад: свадебные променады.
У лилипута сверкали очки, окрашивая все в голубое.
Расхохотался — Марсий. Напился. Всюду совал свою мерзкую морду.
Так и уехал без шкуры, но хохотал — как хотел!
В общем, сей тип, к сожаленью, так и остался в своем амплуа.
Бойтесь, Орлы Неба, зайцев, затерянных в травах.
Заяц пасется в степях, здравствует лапкой Восход.
Нюхает, зла не зная, клыкастую розу,
или кощунствует в ковылях, передразнивая стрекозу.
А на Закате, здравствуя ночь-невидимку,
пьет сок белены и играет на флейте печаль.
Шляется после по лунным улицам, пьяный,
в окна заглядывая (и плюясь!) к тушканчикам и хомякам.
Лисы его не обманут — он лис обцелует.
С волком завоет — волк ему друг и брат.
Видели даже однажды — и это правда —
заяц со львом ели похлебку из щавеля.
И, вопреки всем традициям эпоса, кобра,
может, вчера врачевала его ядом своим.
Все это правда, все мы — дети Земли.
Бойся, Орел, птица Неба, я вижу — ты прыгнул
с облака вниз, как пловец, руки раскинув.
Замерло сердце у нас, омертвели колени,
не убежать — ужас желудок окольцевал,
не закричать, не здравствовать больше Восхода,
лишь закатились очи и пленка на них.
И — горе тебе! — мы по-детски легли на лопатки,
мы — птичка-зайчик, дрожащими лапками вверх.
Что это — заяц живой или жаркое — зайчатина с луком, с картошкой
тушеной?
Бойся, Орел, улетай — это последние метры вашей судьбы.
Вот вы вцепились когтями в наше нежное тело,
клювом нацелился в темя (теперь-то — не улететь!),
дышишь нам в очи, как девка в минуту зачатья… минута…
где же орел? где он? ау — нету орла.
Только пернатое месиво мяса. Повсюду
разного веса разбросаны и валяются в травах куски.
Вот две ноги рядышком, как жених и невеста.
Все остальное — хвост, обнаженные ребра и крылья —
залито соусом, соус — живая кровь. Пар от крови.
И, вытирая травами кровь со своего сведенного тельца,
ты осмотри свои задние ноги, заяц, зверек изумленный.
Это они, обморок твой защищая,
судорогами живота приведенные в действо,
в лютой истерике смерти взвивались и бились
и разорвали орла. А ты и не знал!
Да и не знаешь сейчас. Отдышался, оттаял
и побежал на тех же ногах к Закату,
здравствуя лапкой счастливый свой горизонт!
В год Рафаэля, Байрона, Моцарта, Пушкина, — кто там еще? —
я все шел и, дыханье свое выпуская шарами
солнечными, а в тени — чуть-чуть нефтяными,
пересчитывая шаги, скрестив до боли ресницы,
остолбевал на тридцать седьмом, и, в который раз,
бледный и скорбно стоял над пропастью сей незатейливой фразы:
МОЙ МИЛЫЙ!
Кто написал через каждые тридцать шагов и семь —
МОЙ МИЛЫЙ!
Ран романтизма не перечислить. Длинное дело!
Рок Рафаэля! Байрона бред! Моцарта месса! Пушкина пунш!
Что предчувствия?
Может, Мадонна тело тебе отдавала свое, Художник,
только затем, чтобы ты умер на теле?
Может, Августа и не сестра, а — постриг
в святость карающей крови, — и что вам?!
Может быть, реквиемом без жен ты скончался, Моцарт,
скрипку любя, только ее красно-теплое тело?
Может быть, Натали не до балов, а пуля Дантеса
точка и только? А судороги супруги —
ненависть женщины тела к гению неба.
Может, народы и расы, границы, войны, системы —
только ненависть Тела к Небу, — и нет им сосуществованья?
Может быть, нимфа Никиппа мне написала «МОЙ МИЛЫЙ!»,
мстя за насмешки поспешные (смех — чтоб не слезы!)?
Может быть, просто Наташа с телом Египта
так посмеялась от плача?
Знаю: не знаю. Я ухожу в утренний ход моря.
Чайки — белое чудо. Море — восстанье весталок. А горизонт
кто-то оклеил газетами. За — горизонтом —
небо мое!
Что ж. Застегнем все пряжки нашей белой одежды.
Очи откроем и будем идти как идти
за — горизонт,
за — Долину Блужданий!
Будем молчать, как язык за зубами. А надписи эти,
эти песчинки чьих-то там поздних признаний,
эта отвага отчаянья — после потери — да не осудим! —
слышал я, слышал — устами не теми.
Отъезд со взморья
Плакать не надо, Вы, — будем как чайки Египта…
Мысли мои несмышленыши — мне вас не додумать.
Надежды мои необитаемые — ни в небе.
Спите, о спите, свирели, как звери, — эхо ваше замерзло.
Женщина, Вы — о любовь детского Дон Жуана!..
Чайки, всё чайки. И море в мокрой сутане.
Солнце соленое ползает, щеки щекочет,
или это кровинки моря мои?
Туман. Знак знакомый луны в океане,
теплая тень сосны на песке последней, в пустыне.
Плакать не надо, Вы, — это лицо мое на дне бокала
в той кровинке вина морской, скоморошьей.
Туман — бег белый коня в копытах.
Минет и третий звонок. Пора перекреститься.
(Был скоморох — стал монах. Месть моде.)
Где же четвертый? Не быть. Не услышим.
Плакать не надо, Женщина, Вы, мы оба — только объятья…
Этот эпилог
Слушай! я говорю — горе! — себя кляня,
в тридцать седьмой год от рожденья меня
благодарю вас, что и в любви — была.
Смейся! мой смертный час — не берегла.
О пустяк! предоставь мне самому мой крах.
Я, прости, перестал в этой любви в веках.
Мантию не менял. Пусть постоянен трон:
эта любовь — моя, и не твоя, не тронь.
Минет моленье утр. Вы подарили раз
много-много минут. Благодарю вас.
Млечных морей слеза не просочится в миф.
Благодарю за — ваш, любимая, мир:
ваш — соломенный клад, плавающий на плаву,
ваш — без звезд и без клятв, ваш — лишь наяву,