мира,
вишенкой он бегает по
веку.
Что для него волк-великан —
демон,
росы в крови, музыка трав
Трои?
В небе ни зги нет. Дерева
тени
порастеряли, или и их —
в тюрьмы?
В нашей тюрьме только зигзиц
числа,
«стой, кто идет?» — выстрел и вопль! —
ты ли?
Только — не ты! Я умолю
утро,
голову глаз выдам своих
Богу,
я для себя сам отыщу
очи…
Не умирай в тюрьмах моих
сердца!
Спи, ибо ты ночью — ничья,
даже в объятьях.
Пусть на спине спящей твоей
нет мне ладони.
Но я приснюсь только тебе,
даже отсюда.
Но я проснусь рядом с тобой
завтра и утром.
Небо сейчас лишь для двоих
в знаках заката.
Ели в мехах, овцы поют,
красноволосы.
Яблоня лбом в стекла стучит,
но не впускаю.
Хутор мой храбр, в паучьих цепях,
худ он и болен.
Мой, но — не мой. Вся моя жизнь —
чей-то там хутор.
В венах — вино. А голова —
волосы в совах.
Ты так тиха, — вешайся, вой! —
вот я и вою.
Хутора, Боже, хранитель от правд, —
правда — предательств!
Правда — проклятье! С бредом берез
я просыпаюсь.
Возговори, заря для зверья —
толпища буквиц!
Боже, отдай моленье мое
женщине, ей же!
Тело твое — топленая тьма,
в клиньях колени,
кисти твои втрое мертвы —
пятиконечны,
голос столиц твоего языка —
красен и в язвах,
я исцелил мир, но тебе
нет ни знаменья,
жено, отыдь ты от меня, —
не исцеляю!
Последний лес
Мой лес, в котором столько роз
и ветер вьется,
плывут кораблики стрекоз,
трепещут весла!
О, соловьиный перелив,
совиный хохот!..
Лишь человечки в лес пришли —
мой лес обобран.
Какой капели пестрота,
ковыль-травинки!
Мой лес — в поломанных крестах (перстах)
и ни тропинки.
Висели шишки на весу,
вы оборвали,
он сам отдался вам на суд —
вы обобрали.
Еще храбрится и хранит
мои мгновенья,
мои хрусталики хвои,
мой муравейник.
Вверху по пропасти плывут
кружочки-звезды.
И если позову «ау!» —
не отзовется.
Лишь знает птица Гамаюн
мои печали.
— Уйти? — Иди, — я говорю.
— Простить? — Прощаю.
Опять слова, слова, слова
уже узнали,
все целовать да целовать
уста устали.
Над кутерьмою тьма легла,
да и легла ли?
Не говори — любовь лгала,
мы сами лгали.
Ты, Родина, тебе молясь,
с тобой скитаясь,
ты — хуже мачехи, моя,
ты — тать святая!
Совсем не много надо нам,
увы, как мало!
Такая лунная луна
по всем каналам.
В лесу шумели комары,
о камарилья!
Не говори, не говори,
не говори мне!
Мой лес, в котором мед и яд,
ежи, улитки,
в котором карлики и я
уже убиты.
Бессонница
Лестница, а по — крысы бегают,
в шляпках, в ботфортах, с рапирами — ура!
Бьется, бьется бабочка — бессонница
в ласках-волосах моих, а волосы болят.
Тело у меня еще теплое,
все в слезах пота, и живот чуть живой.
По животу с блестящими глазенками
крысы, маленькие, как муравьи.
Тьма. Во тьме — евангельской? египетской? —
ты — с телом крысы, майским, меховым.
Лебедь-шея — это евангелия,
бог-башка — это Египет.
Не люби. Но не целуйся с крысами.
Господи, бегут с клыками! кусать!
Где выключатель? Вот! Включается!
Ищу под одеялами — и нет там меня!
Нет нигде меня — на корточках по комнате
ползаю! Лягу — сплю, сплю, сплю…
Раскрою глаза — влюбленно улыбается
в глаза мне крыса, морда как медведь!
Спаси, не люби. Любить — навязывать.
Спасать — явиться лишь и глаза мои закрыть.
О, если б кто-то — вы, что ли, — выстрелил,
но сзади, в затылок, чтоб не ждать, не знать!
Пастораль, или Эстонская элегия
У трав — цветы и запах хлеба… А у врат
стоит дите, сморкаясь. Сеятель-отец
идет с похмелья сеять лук, поет. Дите
пустил струю, — она как радуга! Стыл суп
внизу, и пах он лилией и псом. Извне
летел орлом один и лебедем второй — комар. Телят
в овине ели мухи до кости. Но вон
бежал без девки человек, но в кепке и жабо.
За сеятелем тем бежал чулок без глаз
в одной туфле, и цокал их каблук-рондо.
И человек хватает револьвер, вот тот,
который рос, как яблоко в саду, — курок! —
о, честен выстрел — падают очки,
чулок убит, каблук упал за куст. В лучах
идет к дитю тот, в кепке, он — спасен! Дите
опять струю, как саблю, меж колен зажал. Пята
отца стальна, он бьет босой пятою в дверь, — а что?!
Идет, выносит суп и ставит пред дитем. Дите
взял пальчик, вынул лилию и пса, потом съел суп, — и пусть!
Он лилию оставил на вечер, на после, к чаю. Но
пес укусил, и пальчик отобрал, и тоже съел, успел
уйти, ни слова не сказал, и в ус не дул. И тут
не стал дите лечиться медициной, — нет! — взбешен, взбежал
на крышу дуба, там-то был паук и плел камыш,
ковер-камыш взлетел и — улетел. Рывок! —
ведь и отец хотел взлететь, он восклицал: «Мой сын!»
Твой сын потерян для тебя, отец. Не порть
слезу! Зачем взрастил дите? Зачем посеял лук, поя?
Ты суп сварил цветка и пса? Да, ты. Молчишь?!
Бежал без девки от чулка, в жабо? О да!
Стрелял твой верный револьвер? Стрелял. Молчишь!
Ты — виноват. Дите сморкался в нос себе,
пускал струю, — сия совсем невинна страсть,
возврата нет. Молчи, о сеятель, и сей теперь добро.
А ты (я о себе!) пиши, дружок, пиши пером: «Шептал
камыш, цвел в море мак, и ворон на макушке жил,
потом полез в гнездо — поесть яйцо дрозда.
И дрозд убил его. И сбросил в пыль (а ворон был здоров!).
Лежит теперь, раскинув руки, весь в пыли… Тяжел
у жизни нашей лет, товарищ труп!»
О себе
Воду поджарим на сковородке, в нее окунем чеснок и
кильки хлебнем до дна.
Ночью носки в стирке протрем и будем, как боги, бежать
в носках на Закат,
мифы морализуя, эхо Эллады в Грецию запустив.
Кто вы, маэстро, с машинкой пишущей? Стрижен, как сталь,
в бане пивом отпарился и вышел, дыша, но и трясясь, как тростник.
В комнате винных бутылей — блеск блевот.
Вот и воспоминанья: ехал сюда, на хутор — под поездом
пресный лежал,
попал под платформу, пять ребер преломано. Женщина из Москвы
шуткой шипит в письме, а ты «до востребованья» вопишь.
Мысли милиции ты прорицал (паспорт потерян в драке
дурацкой) а — дальше? Дышать
сил ваших вежливых нет. Мечты — а о чем? зачем?
Пишешь баллады о ближних, историю — в стол, мурлыка-мертвец.
Девственны люди двенадцати лет, в будущем — женщины. Но нельзя.
Женщины тут же ходят с телами для одеял,
но — вожделенья где? Вождь элениума — с луной?
Утром проснуться и тотчас портрет пса
нарисовать, черно-белый, и желтый — глаз.
Пес усмехнется и все поймет, простит.
Но — нет прощенья тебе, сатир, от этих распаренных льдин, людей.
Пальцы твои преломаны на правой руке, все пять.
Горе тебе, Гермес, ты пальцами у Аполлона крав крал.
Гений Гонений, в трусах голубых, нежных, ты пьян был, а теперь
пенишься только на белом блюде труда, но кто ты —
в бумаге буквиц — и где?
Ты не умрешь от ума. Ты — тень, и нет
в прошлом тебе прощенья, а в будущем — свист.
Мать не вини. Отца не вини.
Сам все затеял — зачем сам себя родил?
Слеза в лесу
Птенец упал, а он бескрыл. Грустит гнездо.
Но он оправился, пошел и клювом заклевал.
И червь земли к нему пополз. Комар его кормил.
Созреют косточки твои, птенец. Взойдешь
в надмирный воздух, как душа пера.
Все в завтра: бой — любовь и кровь — хлеба,
снега и солнца, — то есть жизнь…
Конец июня. Конница стоит
кузнечиков. Бел земляничный плод.
Во тьме земли уже грядут грибы.
Листву листают пальцем дерева.
Светла роса, как лунная. Во мхах
лягушки лают немо паукам…
А муха? Вот летит, шумит, как шар.
Куда она? То теменем в зенит,