Стихотворения — страница 67 из 101

что я свечой меж скалами стою,

что лик любви на буквы обречен?..

Не возвратить мне молодость свою.

Уста

любви я лишь бумаге даровал.

Оброк любви лишь буквами давал.

В твоей я не был, а в своей устал.

Так вечер охладили дерева.

Так сердце спит. Так я себя травлю.

Так в бездне зла в святилища не верь.

Мсти, жено, мне за молодость твою,

за безвозвратность без меня! Но ведь

10

навет?..

Но ты — не ревность. Потому терпеть

и нам ноябрь. И нянчиться в тепле

с балтийской болью (или бьется нерв?).

Мсти, жено, мне, что ты со мной теперь.

Что здесь

под хор хвои сквозит стекла металл,

влюбленных волн в потемках маета,

и мы — не мы! Созвездия чудес!

Шалит волна или шумит мечта?

Мечта машинописи! Купола

романтики! Конь красный! С арфой бард!

Но вот луна распустит два крыла,

а на лице ее — бельмо баллад!

11

Была

ты только текстом сновиденья. Явь

живую ждать? И жду. И снова я

тебя творю, — о святость, как бедлам,

о ясность, как проклятье или яд!

Одна

в беспутности своей без пут, как брызг

бряцанье! Донжуановский карниз!

Твое лицо кто сколько обнимал,

чтоб обменять свободу на каприз?

Я — обменял. Притворствуя и злясь,

ты — жизнь желаний! Старшею судьбой

ты ставшая! Святыня или связь?

Ты отомстила мне за все — собой!

12

Собор,

по камушку разобранный! Орган,

по трубочке растасканный! Орда,

по косточке разъятая! Свобод

не светит. На лице моем аркан.

И конь

несется в ночь, мерцает красный глаз.

Теперь меня копытом втопчет в грязь.

Так в жизни — жизнь и никаких икон,

отравленная, как светильный газ!

Что ж. Я готов. Я говорю: прощай,

жизнь обезжизненная, так сказать.

И здравствуй, жизнь желаний! Получай

в избытке долю солнца и свинца.

13

Связать

цезурой сердце, обессмертить дух

строфой, зарифмовать дыханье двух,

метафорами молодость спасать?

Но это — аллегория, мой друг!

Ныряй

вот в эту ночь, в мир молний и морей,

в сон осени и дрожь души моей.

Необратима ты! И наш ноябрь

мучительней сонетов и мудрей.

Да будет так. Писатель пишет стих.

Читатель чтит писателя. А нам

в отместку ли за двуединство сих

ночь у окаменелого окна?

14

Она

не очень-то черна… «Мы — чур не мы!» —

не бойся! Мы как мы. И чародей,

тот, сотворивший Небо-Океан

для нас, — не даждь очнуться в черноте!

Даждь нам

луну с крылами, древо на камнях,

забрала сна, клич красного коня,

мечи мороза, зеркала дождя,

вращающие волны, как меня!

И — утро!.. Звезды утра — как закат.

Деревьев дрожь. Я рифмой тороплю

последний лист предснежный (листопад!).

Я знаю, что не возвратить твою.

15

Я знаю — что! И, в прошлое тропу

не трогая, возмездия теплу

не требуя, а в будущем… (но рай

не тратится!). Так я тебя таю.

Ноябрь

нарвал

и лавров, и в цикуту опустил,

«Цепь сердцу!» — сам себя оповестил.

Но цепи все расцеплены. Но яд

бездействует, — я осень освятил!

Сверкай же, сердце! Принимай конец

добра, как дар. Зло в сердце замоля,

да будем мы в труде, как ты, венец

сонетов — и тверды, как ты, Земля!

ХУТОР ПОТЕРЯННЫЙ1976–1978

Ворон

Вот он:

ВОРОН!

Он сидит на кресте

(ворон — тот, крест — не тот).

Это радио-крест,

изоляторо-столб.

(С кем пустился в прятки

ворон — демон ПРАВДЫ?)

Вот он:

ВОРОН!

Посмотрел ворон вверх

(ворон — тот, воздух — нет).

Усмехается месть?

Любопытствует лоб?

(С кем скиталась дума,

ворон — демон ДУХА?)

Вот он:

ВОРОН!

Ни суда, ни стыда

(ворон — тот, время — тут!).

Если есть я себе,

дай мне смерти в судьбе.

(С кем мне клясться в космос,

ворон-демон-ГОЛОС?)

Мой монгол

Счастье проснуться, комната в лунных звонках.

Санкт-Петербург просыпается,

над Ленинградом водоросли небес, там самолет

                                                (ластокрыл!)

Голубь как птица на оцинкованной крыше с клювом на лапках,

гипнотизирует.

Все одеваются в лампах.

Жестом жонглера отбрось одеяло.

Как хорошо:

            Ева твоя в целомудренных травках волос.

Хочешь, целуй ей лицо проспиртованными устами,

хочешь — вышвырни вон и свисти, соловей одинокий.

Сеть занавески чуть светится и сигарета сверкает.

Утро и труд.

Хуже проснуться, комната в капельках солнца.

Как по утрам, осмотреться окрест — кто там справа?

И обнаружить, что справа лежит Чингиз-хан.

Без восклицательных знаков!

Просто — проснулся, что-то мурлыкает сам по себе,

шестнадцать косиц

                    то ли завязывает в узелок, то ли распускает,

желтый живот (неудивительно, желтая раса),

                    ниже — фигура, которая украшает мужчин

(отчаиваться не надо, ведь у тебя тоже — фигура).

— Знаешь, кто я? — воскликнул он.

Знал я.

— Я знаю, — хотел я сказать, но зевнул.

— А, ты молчишь, и уста в судорогах от страха!

Не от страха, — зевал.

— Думаешь, чудеса?

Я думал о Еве.

Вчера выступал.

Были люстры Концертного зала.

Множество лиц — фруктовых в малиновых креслах,

                                            ушки для слушанья.

Аплодисменты.

(Рифмы я произносил о любви и о боли.)

Вот и записка из зала:

«НЕ ПОДУМАЙТЕ ЧЕГО ПЛОХОГО. ЖДУ ВАС У ЗЕРКАЛА,

ЕВА».

Этот чудесник, — фигура болтается, как поплавок.

— На, завернись, — я бросил халат. — Только не хохочи, —

предупредил я.

— Я с предрассудками и не люблю, когда по утрам всякая

сволочь хохочет.

— Хочешь кумыса?

— Пусть пива…

Но на полу уже появились кувшины кумыса.

Пена прелестной расцветки, как мыльные пузыри.

— Выпьем с утра! — воскликнул он на одеяле, в халате.

Что оставалось? Я опустился в кресло, с кувшином, в трусах.

— Ну, как жизнь? — вопросил я с ненавистью, — как

здоровье?

— Гол, как монгол, — распахнулся. — Как в энциклопедии

желт. И у тебя, — он оживился, — морда не без желтизны.

Глазки припухли.

— Утром желтеет с похмелья русская раса. Пухнет чуть-чуть.

— Если ваше похмелье будет длиться века,

        вы пожелтеете сплошь. Знай, что рожденный с кувшином

        кумыса

        не пьет по утрам из обкусанной кружки пиво.

Ужас!

Узрел я у зеркала двадцать дев.

Девы двуноги, кудри у них — как фонтаны!

Все с записными книжками (ах, автограф!). Все красномясы. В

одежде.

        Было, все было:

        проснешься в испарине,

        шаришь, дрожащий, шнурки-башмаки,

        ужас — в ушах,

        молнией — к лифту,

        весь исцарапан,

        весь лихорадка,

        будто сражался всю ночь со скалой!

(Знаем, все знаем,

но даже в душе

я не сторонник сексуальных революций.)

Ева стояла одна… с яблоком. Обнажена.

Но не об этом. Пред взором моим стояло и по три и… тоже

обнажены.

Перевидал я достаточно этих… ню.

Если же начистоту:

                    все сейчас ходят так в СССР.

Но — с яблоком…

Ева!

Волосы — розы, склянки-коленки, радость ресниц,

твой треугольник страсти — занятный, весь в травинках.

И — с яблоком!

Грешным своим языком я сказал:

— Сей плод — девиз грехопаденья. Вы девственница?

В кои-то веки тебя ожидают у зеркала,

                                        жарко жалея,

        или коленку подсовывают, чтобы трогал,

вот и хватаешь, влюбленный, эту Еву с косицей (грудь —

виноградна!)

а поутру получается:

справа лежит Чингиз-хан.

Бок о бок, тоже с косицами, но… в том-то и дело.

Что тебе здесь, мой монгол?

Мне нужно меньше, чем человеку. Где Ева?

Он:

        — Вдумайся, дурень:

        уснул ты, или проснулся,

        не все ли тебе одинаково, —

        с Евой ли, сам ли с собой, с Чингиз-ханом?

        Даже последнее, я бы сказал, перспективней

        (в историческом смысле),

        вот просыпаются два,

        нету претензий:

        вопросы-ответы…

Уже обсуждая абсурды тринадцатого века

да царства двадцатого, — театры террора, —

я, телепатически, что ли, а может, взаправду — желтел.

Я, за решеткой вскормленный (темница, клоповник!)

Ох и орел в неволе, юный, как Ной!