Стихотворения — страница 84 из 101

писатель Чехов, женских душ Антон,

их сестрами считал, да умер сам ведь.

VII

Не видите, как женских я у ног

в запретную вошел, безлюбый, область?

Я, говорящий из среды огня,

вы помните ли мой высокий образ?

В тот день морозный, в облаках, а шуб —

моря-меха, а в них краснеют рты тут,

я — голос весь, но отзвука у душ

не светится со щек со слезной ртутью.

В тот день недели вопреки рукам

не делайте из женщин изваяний,

их образ в мраморе — он не кумир,

не красьте рты, не жгите кровь из вен их.

Хоть рыба ходит в жизни ниже всех,

ее известность возбуждает зависть…

VIII

Жить без греха — вот самый гнусный грех

мужской. И тут кончаю мысли запись.

В день дунь на рудниках сержант с гвоздем

как век, кует, вбивает в яблок святость,

в день дам, их, пьющих на коленках дегть

в корытцах, как клинические свинки,

в день дур, войдя, рабочий брат-баран

сестру-овцу в заплыве с алкоголью

ударом в зубы вздует, как рабынь,

на жесть положит и зажжет оглоблю…

Но женщина! — на жести вспомнит кос

мытье… Вот: целомудрия ругатель,

я их жалею, пьющих из корытц,

где снимут с ног — хоть похоть б у рубах тех!

IX

Снег, как павлин в саду, — цветной, с хвостом,

с фонтанчиком и женскими глазами.

Рябиною синеет красный холм

Михайловский, — то замок с крышей гильзы!

Деревья-девушки по две в окнах,

душистых лип сосульки слез — годами.

На всех ветвях сидят, как на веках,

толстея, голубицы с голубями.

Их мрачен рот, они в саду как чернь,

лакеи злые, возрастом геронты,

свидетели с виденьями… Но речь

Истории — им выдвигает губы!

Михайловский готический коралл!

Здесь Стивенсон вскричал бы вслух: «Пиастры!»

X

Мальтийский шар, Лопухиной колер…

А снег идет в саду, простой и пестрый.

Нет статуй. Лишь Иван Крылов, статист,

зверолюбив и в позе ревизора,

а в остальном сад свеж и золотист,

и скоро он стемнеет за решеткой.

Зажжется рядом невских волн узор;

как радуг ряд! Голов орлиных злато

уж оживет! И статуй струнный хор

руками нарисует свод заката,

и ход светил, и как они зажглись,

и пасмурный, вечерний рог горений!

Нет никого… И снег из-за кулис,

и снег идет, не гаснет, дивный гений!

XI

Одиннадцать у немцев цифра эльф,

за нею цвельф, и дальше нету цифры,

час по лбу били, и убит был лев,

входили эльфы, выходили цвельфы.

С эльф-цвельфом в шаг и шапкой набекрень,

с шампанским в ртах, — бог боя, берегись сам! —

на новый дом, Михайловский дворец

ведут колонны Пален и Беннигсен.

Что ж Павел пал, бульдожий, одеял

боящийся, убитый с кровью, сиплый?..

Семей сто тысяч войск — на одного!..

Сын с ними, Александр? Узнаем, с ними ль.

Озер географических глаза —

как ожерелья дьявола, читатель!

XII

Царь-рыцарь! Но в рутине государств

не любят дисциплины, нету чести.

Ум новый, реформаторский — впросак,

спит сын убитого, убитый сыном.

Телега едет в ад на парусах,

о Гамлет, о враг Лондона, о крыса!

Друг Бонапарта, гордый!.. А лиса

в одном и том же доме — убедись сам! —

не спал, лежал под дверью Александр,

одет, с водами слез, отца убийца.

И ты, и трус, пусть немцы пьют мускат,

пусть денег в дно бьют карту лейб-гусары,

пусть Зубовы — три пса, три мясника, —

ах, Александр, что гомосексуален?

XIII

Все мальчиком по жизни, либерал,

со всеми кожа — светлая свинина…

А у бабуси гусю кто любил

в семнадцать лет — семидесятилетию?

О век, о просвещенья семена,

без стука ходят в ход старухи нашей

все Зубовы, забавная семья,

их род тебе родим, ты внук ночной их.

Про то ж Платон, поэт любви, легат,

из грязи в графы, гренадер, сотрудник,

а кто любил, двуногий отрок лет —

семидесятиногую старуху?

То ржет, стреножен, жеребец малин,

как в ночь конюшен стресс цариц не минет…

XIV

И вот ОНА ему дает мильон —

на пуговицы! Женщина — Мужчине!

При всех!.. Кровать не стоит убирать,

на коей в око бился Павел с веком,

уж коль идут убийцы убивать,

они убьют, не упрекай их в этом.

Смешны мы! Нет Италии в дому,

нет Борджиа, нет роскоши, разврат где?

Не ценят нас в Европе по уму,

а были — любо-дорого, размах-то! —

вот он лежит, убитый в лобну кость,

с той табакеркою в руке на теле…

А было это все в великий пост,

в тот понедельник той шестой недели.

XV

Я чуть причмокну — вы уж и на вид,

в двойной полет: стрелою в самолете…

Тень Цезаря меня усыновит

за Брута труп в пятнадцатом сонете.

Он, осенью покончивший с собой

за двадцать три — в пах консулу удара,

и ты, Брут, свис, осиновый, с судьбой

не сбывшийся, в семье не без урода.

Кем не воспетый, ты как дама пик,

у сцен, у солнца Цезаря питомец,

тираноборец, бил бы в грудь, но в пах… —

за всех завистник, эх, ты, пахотинец!

Как прутья, лягут Брутья в тесноте,

в Сенате — рвутся в русла, оборванцы…

XVI

Не те поля и ягоды не те,

меня не убивают обормоты.

А жаль! Пора б, мой друг карась, в гольфстрем,

а то я вплавь уеду ненароком…

Вот Павел: тоже было сорок семь,

как мне, а что я сделал для короны?

Ни то, ни се, поющий в пещь, в ковер

закатанный, снег с них, Олег Российский…

Но этот снег уже не гром, не с гор,

не выше я, чем столп Александрийский.

Во дни торжеств мой колокол — дунь в динь,

сон в нос!.. В июле тоже будут иды,

июльские, — то Лермонтова день,

читай: числом пятнадцатым убитый.

XVII

Что иды людям, им? Что иды — есть?

Нет никому монет лимонных в доме,

овцу, невиннейшую из существ

Юпитеру — нож тепл еще! — даем мы.

Спасибо же, что жизнь морквы и льна

мирна, а иды — каждый месяц образ:

число пятнадцать, полная луна, —

март, май, июль, октябрь, — когда есть овцы.

Но март — особый, первозвук у ид,

концерт кошачий, бег у Бонапарта,

и Цезарь был, и Павел был убит,

и Гоголь лег и умер в раме марта.

А русский рокот, умный муж, Перун,

грозящий в груди Митя Карамазов?

XVIII

Мне грустно, Грозный! Что ж ты приуныл,

писатель, шахматист и композитор?

Сын томных сил, волк слюнный, скарабей,

крот роковой, вершащий век на имя:

«Ждал я, кто бы со мною поскорбел,

и никого нет, утешающих мя

я не сыскал!» — вот жалоба сырой

души, не отдыхающей от театра.

«Но, взяв Казань, казанской сиротой

стал я, а не они, а не татары.

Не плачьте об убитых мясниках,

о сыновьях, о бабах в юбках тусклых,

я — светлоглазый гений-музыкант

в стране сатурналистов и тунгусов.

XIX

Я длинноус, и скотен я умом,

мой рот раскрыт на дело ед и блуда,

я чресла чрезъестественным грехом

отяготил — мужчин и женщин дубль я.

Талантлив, тать, актер, я ослеплял

истерикой — людей всегдашних раций.

Не Троцкий, это я осуществлял

идеи перманентных революций.

Смешны Европы гуманизм и дурь,

у зверств России — автор всех поэм я,

поставили на пламя Жанну д’Арк —

вынь да положь мне девушку на племя!

Я сокол, колос — я, я — их союз,

я — гость у гроз железный, я — ребенок!

XX

У нас в России всё — взаим и связь:

вот умер Грозный и родился Гоголь.

На дне, на днях, сошед с ума горы,

как лошадь, вышел я во власть сюжета.

Такси плывут, как тусклые гробы,

на козлах кучер Селифан, — сидит он.

Как итальянец! Головной убор

надет на око, вензель гедонизма,

я постучу ему в стекло: «У, раб!

О, рыло неумытое, — гони же!»

А он мне: «Коням, барин, мыла нет,

не то что русским. Рыло ж — роль такая»

Такси плывут по трое — их мильон,

в них Гоголь Николай лежит, такой он.

XXI

На вид — как на диване финансист,

идей в нем римско-русских монолиты,

жук, живописец, физиогномист,

его лицо — с портрета Моны Лизы.

Гуся перо в его родной руце,

счет с числ у душ — мы оптом за поэму,

при нем бухгалтер, наш и страшный — царь,

не Николай? не помню я, не помню.

На жизнь тяжел я, друг мой, ало-конь,

я в смерти сон смотрю, как ленту-кино,

в мечтах я тоже, может, Николай,

не тот, не тезка, а иной и некий.

Но надо мною, друг мой, месяц сиз,

народ-лунатик — ломовой, безмолвный.

XXII

Не в чашах счастье… Те ж, кто любит жизнь,

у них свой счет с ней, со своей, любимой.

И ходят, дохнут люди от костей,

не поддаются жизни и нажиму.

Египет, гнев, железный твой костер

двадцать второго марта — ненавижу!

Мне ум у ям, где бедность, где бодрей,

встаю, в живот пою оригиналом,

красавица свистит из-под бровей

мне ртом — как огнедышащим орудьем!

Мне Летний сад — как леденящий крик,

жизнь — козлопляс в нечеловечьей маске,

вот вьются в листьях воронессы в круг,

как в юность Лизы баронессы в Мойке.

XXIII

Я вспять пишу, что у числа кассандр

костер я крашу, ум у фактум греясь:

кем был убит вторичный Александр,