свобод водитель и пифагореец?
Сынами масс, кого пустил в супы
вороньи, и в слободки же вороньи,
у тех у вод утоплены серпы,
слизняк — Царя убьет консервной бомбой, —
шик пошлости!.. Цыганка на восьмой
гадала, на восьмой его взорвали
студиусы, вошедши в секс весной,
в прыщах, с челом, что влюбчиво во взоре.
По-римски сроком мартовских календ,
по-русски — первомартовцем убитый,
XXIV
Конец канала занял Александр,
стоит собором, как звездой умытой.
Стоял бы! Но в соборе живоглот,
искусствовед Хорь Лампов, росс, ровесник
за ветвь мясную в животе живет,
червь равенства, враг веры — реставратор,
алкаш в щеках, как шелковых, — тот тип,
в Дому Всех Мертвых он — своя фигура,
где реки в руки им текут, как ртуть,
о, стадо старцев, о, карикатура!
В другом конце канала — Книги Дом,
как мамонта нога, трехгранник с шаром,
два Михаила, ранний их огонь,
и сад колонн — как римские муляжи.
XXV
За то, что царь — народ, а не ровня,
в них Вий из дула выстрелит. Подумай,
как царь, стрелявший в Бога в январе,
через тринадцать лет получит пулю.
А времена — в ремонт, и тот арап
не тот уж, он свободен полной грудью,
мы — труженики трона и пера,
а свирепеем мыслями друг к другу.
Все давим новый вид людей, ту суть,
завернутую в завтра, как в махорку.
В котле у рыб нам бы войти в союз,
а мы враждуем, к времени с упреком.
Цари! Я обращаюсь за алмаз,
что уценен из сумм с брегов Игарки.
XXVI
Вас меньше, чем поэтов, на земле,
я вас впишу в страницы Красной книги.
Я помню тот исконно-русский март,
что Льва повел туда, где грабил Гришка,
как по любви идут из дома в ад,
где слава Хлоя и держава Мнишка.
Чем русский хуже звук — немецких псов?
История мне русская близка так,
ей до меня и не было певцов,
их многих рано били о булыжник.
В порочный рок я вышел на паркет,
лежало тело энно. И дружка ли?
Все говорили: где убит поэт,
там будет царь убит (уж доказали).
XXVII
Кто на кладбище луковицу мыл
в год укоризн и тризн о Буонапарте,
тот знает все: убил иль не убил
и Микеланджело Буонаротти.
За справками о нем — поэт А. Вось,
он с Циолковским форм у века — нунций,
но я о том, как столько в лютню весь
Джорджоне, юноша, венецианец.
Как в пир чумы он вышел на канал
в летящей лодке, с той, не жуть, не шутки,
как, женский гений, губы целовал,
и как погиб! Как отозвался Пушкин!
Теперь не любят так уж в тридцать три,
рок чисел позабыт, не в роль, Лаура!
XXVIII
Как бросил кисть геометру, смотри:
пятнадцатиапрельский Леонардо!
Все совпадет: двадцать восьмой сюжет
в четыре, семь и восемь, три — возвысим!
в год тыща девятьсот тридцать шестой
и я рожден апрелем — в двадцать восемь.
Круг ходит по кругам! Под солнцем гол,
народ теней рожает вновь капусту,
а у часов — веселых листьев ход
в историю ступеней и уступок.
Где чести числа делают лицо
железных женщин с признаком таланта,
на Красной башне в помощь бьют яйцо,
и новых вынимают из тулупа.
XXIX
Морская ночь!.. То цапли рощ от сил
поют священных языком целебным.
Из рыбьей чешуи, как из листвы,
сквозь зубы лают красные лисицы.
Два ворона ревут и в горла два
(своей поэмы предыдущей — вор я).
Певец, певец! Мужская голова
качается в волнах, как и воронья.
Возник и звонок стих! И я там был,
я пил из лап у медведей соленья,
не вы навылет, это я бежал
годами лыж — бродяга с Сахалина.
Звериною тропой глухой петли,
раз Бог — разбойник, то на всю Сибирь:
XXX
«Бродяга хочет отдохнуть в пути,
укрой, укрой его, земля сырая!
Цинга ты скотная, нога да лом,
дорога давняя, быть может — жиже,
тюрьма центральная, как в зоне дом,
меня, нечетного, по новой ждет же!
А месяц в небе светится, как спирт,
иду я вдоль по улице, собака,
любовь — наука стимула! — стоит,
ах, зря ворчит с хвостом из-за барака!
Мне мир ночей ничем не отомкнуть,
на веко положу себе полтины,
бродяга очень хочет отдохнуть,
уж больно много резали в пути-то».
XXXI
Но до свиданья, друг мой, Дон — вода,
волна бежит и, набегая, вьется.
На степь беда — и настежь ворота,
уж пуля в дуле револьвера бьется.
По всей стране читательской в тот раз
лимитом книги — русским руки свяжут.
Возьмет Дубно у будетлян Тарас,
а на кола аллаху лях, — скажу я.
Мы в до свиданья снегу! — в Рим, сюда
летай, как Гоголь, зрелый, запрещен же,
но рвутся сабли в книгах, как сердца,
ломаются, — и это Запорожье
взаправдашнее… Сын зовет Отца,
а весь миллион народа и не вздрогнул.
Москва в заборах
1
В какой-то энный, оный, никакой
и винный год я шел Москвой в заборах,
еще один в России Николай,
мне говорил лир овод Заболоцкий:
уже не склеить форму рифмы в ряд,
нет помощи от нимф и алкоголя,
жим славы протирает жизнь до дыр,
как витязь в шкуре, а под шкурой лег я.
Записывать в язык чужих Тамар,
я труп тюремный, вновь вошедший в моду,
почетный чепчик лавра, премиат,
толст и столетний, буду жить под дубом.
Но только чаще в этот килек клев,
в жизнь — роскошь, груди Грузии, дно денег
2
восходит в ночь тот сумасшедший волк,
как юность ямба, чистосердный гений.
Тогда беру свои очки у глаз,
их многослойны стекла, чистокровны,
и вижу на земле один залог:
нельзя писать с винтовкой Четьи Новы.
Нельзя светить везде за их жетон
погибшему от пуль при Геродоте,
принц Пастернак сыграл впустую жизнь
Шекспира, поучительное горе.
Рукой Харона — водный колорит! —
переводить за ручку в рощу пары,
нечистой пищи вымытый тарел,
все переводы — это акт неправды.
Овидиу
У слов есть власть: Овидий был румын,
он тарантас имел и нюх легавый,
у Цезаря за пиром репу мыл,
ламп опер шумных зажигая влагу.
Все б хорошо, а смотрит окуляр
не в тот ковчег, с годами имитаций
и Цезарь уж не тот, — Октавиан,
скупец, писатель пьес, импотентарий.
Круг завершен у Рима. С визой в явь
поэт последний сжег свою сикейру,
у Августа на ночку внучку взяв,
а в возрасте моем: семь лет за сорок.
Широк был у истории пример:
муж вхож вовнутрь властей с простейшей шкурой, —
да связан Августом и бит ремнем,
и выслан вон — кукушкой по Дунаю!
Сравнительное
В Риме на Капитолии
Волчица с сосцами.
В свой рост.
Камень сер, прост.
Волчица и два Римбенка со свистками.
В Париже на площади им. св. Ж. Д. Арк
Ж. Д. Арк на коне.
Она и конь из камня.
Облиты сусальным златом.
Дождь-еженедельник их обливает…
Кто ж дождь подзолачивает?
В Тарту, Центр,
Михаила Богдановича Барклая де Толли
дом,
никто в нем не
живет. Наклонился, как ночь.
Как Пизанская башня.
Его привинтили двойной трубой
к дому-соседу.
Как говорят эстонцы:
«Как по-русски!»
А кто не работает — тот не эст!
Кот-конвоир
Черной ночью
месяц-мир,
у калитки
конвоир:
— Стой, кто?
— Я.
С хуторов
все коты ушли в леса,
им хорошо:
и мышь, и зверь, и птаха,
Солнце льет, как лейка.
А этот
эпод,
и не ужиная, глядит,
иль он уж и на я гудит:
— Кто идет?
— Да я иду уж
с озера, как с мороза.
Всем в мире светит
месяц-мимоза,
а у кого ж распускается ус,
как черная М-роза?
«Палиндром — и ни морд, ни лап…»
Палиндром — и ни морд, ни лап:
я — дядя,
я ем, умея,
я пишу, шипя.
Я уж и лгу, угли жуя.
«Ось таланта чуть качнется — кони в крик…»
Ось таланта чуть качнется — кони в крик!
Ничего не остается, кроме книг.
Чу, как ноги, ось тележная в краю,
где Макар теляет к ракам с харей хрю.
Свят я, связанный, как ножичек, лежу,
ты круть-верть мое колесико, луну!
На суке а с кем, разбойничек, дружил,
до чего ж ты, разговорничек, дошел,
звон березыньки кудрявой со слезой,
конь мой чистый и кричащий — соловей!
Едем-едем ети метем, я и конь,
все туда же и не тужим, что на казнь,
ой уж в полюшке я пожил да уж да,
казнь ты дохлая, казенная душа.
Я б тебя забросил под ноги коню,
как винтовку, как иглу, как девку ню,
я бы ножичек на ноженьки с войной,
конь мой светлый и со свистом — соловей!..
Окна желты, цвет и верхний желтоват,
в окнах лампочки да лавочки живут,
но, как на смех, два гвоздя в одной ноге,
кто ямщик, а кто щемящий, весь я тут,
в животе свинчатка, и ни зги нигде,