на замке амбар, и, как вепрь, верны
все суки-клыки на моих стенах,
и графин из клюкв на столах, столах.
Я скажу: О гость, выйди и войди,
у дуба лист опал, нет в саду воды,
пусть под лампой грез горизонт как пуст,
есть тушеный гусь в госпожах капуст!
Выйдут и войдут, что рабочих рук
вывинтят, как винт человечий пуп,
снимут шляпы вверх с головой — на крюк,
в третий свист запой, золотой петух!
Перевелся гость! Со времен войны
у дуба лист опал, не ревут волы,
ясла полны им, слуги сходят с рук,
только вилок век, только стульев стук.
Ой мой стой, с тобой ни писать, ни прясть,
как ни глоткой ввысь, ни ножом-колом,
только лютый лоб опустить на пясть,
ни на сыть нейти и кусать кулак, —
будто небо ли-вней у сабль в огне,
будто не были на войне, войне!
Возвращение к морю(попытка)
I
Я видел дуб у вод, под желтый лист
мне машущий, шумящий, диво-стебель,
я с чашей шел… А здесь рожают львят
из желудей, —
голы, блестят как!
Дуб рад, что дар, что множит род и дом
империи, что рдит в нем дрозд народа,
пусть молодежь как малый дождь идет,
а возрасту уже нужна корона!
Они — идут!.. как молот вниз, как дробь
на остров, и идут, как звон за воздух,
идут у них и зубы…
Дрожь берет
от этих множеств, как пойдут зуб за зуб!
Здесь новая империя Куста
Горящего, — где дуб, явленец миру,
здесь с радостью бы родила Христа
Мария, если б здесь найти Марию.
Но не найти…
Там было три хвоста:
у ясель: вол, осел и гад, здесь — вот что!
Там — тридцать три у возраста Христа,
здесь — ужас у трех тысяч вод — вот возраст!
Вот почему, предвидя правду львят,
где чистая идет из уток туча,
я к Вам пишу за девятнадцать лет
до Третьего Тысячелетья.
II
Я к Вам пишу, по шкуре гладя год —
восьмидесятый нолик с единицей.
Мне ясла пусты: вол, осел и гад
едят девизы, а зимой едятся.
Я вырвался, как пламя-изотоп,
как знамя из земель, как стремя ветра,
как вымя, вывалился изо рта,
бью в темя тут: «Пройдет и это время!»
Я знаю ритм у рта и дух так млад,
грамматик у божеств, янтарный бицепс,
скажи себе, как говорит Талмуд:
«Пройдет не время — ты пройдешь, безумец!
И жизнь пройдет, лаская жар желез,
и жест ума уймется, безымянец,
и в хоре горя, вторя, взо́йдет жезл:
«Не жизнь пройдет, а ты пройдешь, безумец!»
Не чту я ту гармонию магог,
я — солнце слез, рассудок серебристый,
я жизнь зажег, как ночь коня и ног,
как соловей в соломе студенистой.
Но мне любить, не мне ль и быть, жокей,
конь без конца, без ног, кому повем тпру?
К губам губами, как к жерлу жерло
стреляют врозь, как два ствола по ветру.
Любовь — не та, не нота ностальгий,
не Лотта-с-Гетта за ездой, борзую ль? —
где соловей уже не нахтигаль…
О, не любовь, а ты пройдешь, безумец!
III
И я пройду, как Ирод, в закуток,
где вол с ослом… и гад, и дат девизы…
Империя Европу закует
и так: чрез двадцать лет без единицы.
Империя Европу — за кита!
Иону в круг: не римская ль уж каска?
А потому, что близится закат,
агония у рабского комизма.
Рабу без бурь нет жизни, без борьбы.
Борьба же есть война — за вес лиризма.
И, вынув зуб из-за дуры губы
и в будни бомб бия, мы веселимся.
Я поясню:
я в бане, голопуз,
уж за полночь, а Ваня слег, как голый,
я в бане Ване поливал главу,
как бомбу!
Ваня встал, к борьбе готовый,
вот раб стоял, весь ал, жереб, казак,
Макар, телят гонявший в адрес Чермны,
где Кузькину мы им покажем казнь
у экзекуций деда Аракчея.
Ты, Ваня, цвет, тебя полью водой,
чтоб наливалось племя молодое,
вот ты один, а если вдруг войдет
Империя — о триста миллионов?
Мы — ум истерик. И не потому,
что злы, виновны, с кем-то в путь попутный…
Вот я: ребенком, вставши поутру,
в пять лет игрался с пролетевшей пулей.
Я рос средь пуль, как гений-музыкант
в кружочках нот, и что ж держа на сердце? —
один расстрел, одну в законе казнь,
наркот и две клинические смерти.
В семнадцать лет, как умер ЭС-булат,
и ни Гробницы-то ему, ни Од-то,
а новый ЭН был винный и брюхат,
я знал уже, что значит дар народа.
Сей норд сержанта любит, а сей Сын,
от марьи рож рожденный с мордой медной,
взял в рот свисток, сжал, как живот, сосцы,
и о каменья — как умел, младенцев
по всей Европе (азиат, звонок! —
твои товарцы шьются по ушам бы!).
Империя Европу закует.
Поможет жить ей. Помощь — без пощады.
Но о себе:
освобождая мир
от свадеб, от рождений и очами
в окружность глядя, мы идем на мы…
Юнец, вконец не отошел от шага,
тем временем я получу билет
на византизм, то есть на возмужалость…
И Муза в зоне в девятнадцать
лет меня возлюбит.
Вот моя возможность.
IV
Куда бежит оранжевый орел
по воздуху, и гонится за кем он?
Кто взял у горизонта ореол
и в воду окунул, как бы с закатом?
Зачем луна, как золото, взошла,
искусство искр у неба отнимая?
Идет-гудет внизу морей вода,
голубоват фарфор и у омара.
Вот лебедь — а как раб, летит, поет,
свободный свет он, краснокрыл и звонок,
у лап в клешнях и синий ал полет,
и в ветры птицеперый держит зонт он.
Вставайте, рыбы, из морей, из блюд
хрустальных, — бьют столбы луны залетной,
из морд морей тяжелый изумруд
упал, сквозной, и капает, зеленый.
Диск незакатный! Розовый! Душа
планет ничейных! — сердца смесь с луною,
из радуги, из влаги он, дрожа,
летит и льнет ко мне, как бы с любовью,
он по аллеям, как платок, летит,
он ледяной, отогнанный, животный,
как с хутора, как с хартией тех лет…
Я лист возьму: он шелковый и желтый.
Он — слог у губ, он голос, он не сглазь,
он скомкан, с кем-то, ткань он, ниоткуда…
О море, омут человеко-слез,
плывущее о двух ногах куда-то!
Краснеет от заката и светла
вода морская — как волна морская!
И грудь ее плывущая свежа,
как женская и молодая!
V
Октябрь идет на веслах, как восход,
с главой, остриженной до полукружья,
мне волосы лобзает воздух вод,
по лужам жжет и бреет рябь у пляжа.
Стою, с тою закатною звездой,
плод пламени, с гирляндой глаз под рампу,
я тоже лист, звенящий, золотой,
исписанный, как говорится, в рифму.
Имеющий стило, или стилет,
я — парус-лист, с тел ста любовниц кожа,
я — результат столетья, я — Столет,
дежурный дождь у солнца от ожога.
Что рот мой рек о Веке? Что душа
все смотрит в море, хоть вскормлен и в каске? —
ей ни греха уж нет и ни гроша,
лишь чистой чайки взлет, как в белой маске.
Жил-шел по морю чайк-реанимат,
влюбился в чайку, в перо не от Евы,
ты мне сегодня в жены рождена
от этих двух существ — у новой Эры.
Не стройте стран! В жизнь — женщины уйдут,
останутся лишь цифры у династий.
Унижен уж, но не убит у бед,
я жду: I, январь, чрез девятнадцать.
Вот почему пишу иглой и лгу,
шью белой нитью жизнь и вьюсь, как вирус…
А все ж отодвигается люблю
еще на девятнадцать лет, на вырост.
VI
Любить — кто, что? кого, чего? кому
мне, комику, в живот всплакнуть: «О скептик!
Ты — кормчий, не попавший на корму,
а я люблю: венец, державу, скипетр».
Кому — как ню хвост взвить, а кто умыт
с утра, и в труд дурит, хотя б и сверстник,
скажи ж: «Я Кесарь», — и смешон, убит,
и не хоронят, — чуть не сумасшедший.
Гай Юлий! — автор, ввел водопровод,
имен-племен-времен-империй — туз он,
сказал ж: «Я — Кесарь!» — дров-то в рот, а вот
лежит, убит — кем, чем? — третейским трусом.
О ком, о чем писать жизнелюбовь,
юрист с лысцой и козопас без рыльца?
А Цезарь — римомир, огромен, жив,
имел он щеки льва, глаза, и брился.
Он фараонов уложил в постель
папирусную — в моря дно, читатель.
Центурион, ценитель, для поэм
он нам оставил плакалыцицу-чайку.
Ах, чайка с челкой в ливни, не чужда
ты морю моему!.. В Дому Балета
кто Клеопатру клюнет?.. Чуть вода —
ах, наводненье! Гром у нас, у Бельта!
VII
У нас, у Бельта свой минорный клепт.
Народа нрав есть нерв от винных ягод.
Тот, Цезарь зорь с колечком клеопатр,
ходил на Бельт, ему и здесь Египет.
Но Бельту свой линолеум, свой Нил,
свой отпрыск, щеголь; щучий шут со спирта,
тот — Птолемеев (легкий!) — дочь любил,
тут, трудный, хуже — с дочкой Самуила.
У рифмы римский-русский свойский смысл,
как оба сходны уж у Музы пылкой:
тот — по смерти чужих усыновил,
тут — своего насме́рть убил бутылкой.
Несчастны оба! Данники у дюн
тот — африканских, тут — балтийских эстов,
два эпика, два титулянта дня,
отпетые у вин и эпилепсий.
Два трагика!.. Злата тому листва
из лавро-вишен, в ней светильный перл он!
А тут — с ярмом, у моря, с мордой льва,
как черный гром Европе — Петр Первый!..
Я так скажу: бегун, червонный жук
по жердочке, как рыбка с жаброй — жаден.
Есть суть натуры: