Стихотворения — страница 91 из 101

Кто в свод свистит у солнца на краю?

Прочь розу! — ты, пузырь у зорь нездешних!..

Где ярость я, юродствуя, кую, —

идут и тут, два с дулами, неспешных.

Два ворона, как ветры, вьют круги

над взморьем

              и так смотрят с моря у́ж в глаз,

что хочется взять выстрел за курки

и не стрелять, чтобы не смыть с них ужас.

Два ворона в дороге, как ружья

от горя отголосок, как два брата…

Они уйдут, как рыбы, вдаль, кружа,

тревожные…

              А мне уж нет возврата.

Зимний сад. Звездопад(В Отепя, нечто о новелле)

Белые розы шиты у нас

нитью. На занавесках,

фрау Элла — художник, в ней дух жен.

Солнце выходит,

сразу же красное на шоссе

в 9.30.

Стоит, строгость уст. Красное, как раскат

грома,

ждет свой смысл.

У меня ж смысла нет, я встаю, оно уж устало

и уходит, я не догоняю.

Нет лягушек, нет лебедей.

Утки в пруду. Не утопают,

плавают и ныряют вниз, как

пиявки —

с черной головкой, с нефти отливом.

Утки уж тут живут и селезни в декабре,

жрут, как труженики. Не рад им Эрот.

Голубь на перекрестке улиц, на дубе

                        Кингисеппа и Хоэотса.

Цел дуб,

на нем мерзнут грибы, древесные, дубовые.

Черный голубь, вижу впервые, вид у него орлиный

и хвост.

Жен нет.

Жены у эстонцев на лето уходят в леса,

а декабрь,

и их нет. В лесу

я видел двух жен — у кормушки (лосиной),

                                забинтованы всей

физиономьей, от побоев или от мужей.

Амазонки они? Мне-то что. Эстонские нравы.

Эти модистки домой не идут, спят в лесу

с солью в носу,

как лоси.

Пауль, часовщик из Тарту, сказал о них:

— Гвозди бы делать из этих блудей! —

Фрау Элла, хозяйка,

отложив вышиванье вещей

                            в виде роз,

взяв твердый топор и ходящая с ним по саду,

как

88 лет

актриса в фильме о возрасте феминизма, Элла — дочь,

фрау эфира, вышивающая

после мной наполненной рюмки (эфир)

        бледные розы и губ голубков

        с малиновым верхом, подарок к

        дню Мартина Лютера, к

        Рождеству, —

        Нео-Год у них по-эстонски.

Все это шьется мне и не за

                        деньги.

Фрау Элла, в фетровой шляпе и гамашах, с ногами,

ноги голы, то есть, рубит дрова, как рабов —

головы летят с плеч, сверкая,

                        а солнце,

                        а луч —

то чахл, то лучше, чем мог бы и быть!

Луч в глаз, как в даль!

Печь человечья! У

фрау Эллы кутеж

пламени в печи. В ней дух жен.

Голубь — черный цыган, эстонский орел.

А вороны как валуны.

Зимний сад, стволы

упакованы в паклю и связаны

                        вместе

                        веревками,

                        как люди,

герои всегдашней новеллы Человек и Веревка,

                        плюс

                        на

                        плюс,

как живые они к Рождеству. Сад-свет.

Яблони-сливы, не

похожие на деревья

ни наготой (у нас наготой никто не похож!),

ни

формой ветвей,

это чисто-эстонское, тусклая тушь, свинина и снег.

В синем небе ветры,

                    несутся.

        Снег — снизу.

Деревья рисуются тушью, но тщетно.

        Художеств не ждут.

        Они зимуют.

        За мутью, и нам

не до ненависти уж к ним.

Но и они! — яблони-сливы зимуют, мизинец, может быть,

отморожен и светло отходит, когда выходит солнце.

Солнце выходит, где утки как карпы, хвосты

у них.

Здесь женщин нет.

Нету зимой их, ни красивых и ни каких. Нигде на земле.

То есть, есть, но всегдашние, с овсяными

глазами. Взамен пыла.

Гость не густ: никто.

Звезды везде!

Все плакался и ушел, как плуг в луг, в себя, был бешен —

останемся в тьмущей, без звезд, без звезд.

Ах!

Теперь они всюду — везде! звезда на звезде! и в узде

которого нет, коня-то!

А

есть

у пещи котик Эмми, котица, хвост ужом.

Уж как считается — гад?

Вошли в моду готические замки. Стоят на холмах, как заумь.

Эстонцы строят себе их, как квартиры, —

жизнь бы у жен!

Если ж идти с холма вниз, в зиму, к дубу, то —

чем-то чреват черный голубь, но чем?

А вот Август с Хильдой едят под холмом

свеклу оперную с молоком,

а корова глядит, как телега, им в рот

с рогом как утр,

ест камыш под шумок из кубышки у кошки.

Сыр не едят холодным и тот же сорт.

В холодильнике сыр держать нельзя,

                                      если он есть,

если ж нету, а где ж его держат?

В руке.

Ходит с сыром в руке Эйно-финн, Лаппалайнен,

холоден и свиреп.

Лампочка светит, вися вниз головой,

как эстонец,

повешенная. Но не мной.

Кем?

Вниз головой, бедолаг он, без ног.

Ноги — вверх!

(Помни новеллу о Ч. и В.)

Сад-свет.

И фонарь — в нем, как механизм, как второй

двойной смысл чего-то, как

черта света во тьме между жизнью и тем,

что зовем мы жизнью.

Фонарь-то не фантазер,

светит в сад,

тевтонский светильник, как будильник.

Будильник — он и

будетлянин-электрофикат, фраз фонаризм. Недаром

же говорим «от фонаря». Фонарь, а

от

запоздалый фрукт —

        лампы свет, висит, свистит, как вьюга, светлая,

советская. Мать моя, метель! твою тявк!

Тут имеется и метель,

                      мы

смотрим в сад, высмотрим и ее.

А вчера! — 13 декабря был звездопад. Ах, август,

и ты, плагиатор-декабрь!

Звезды! —

          летают, как летом, в конце.

Или ж

вселенная — это дом декораций, чтоб я, ходя шаг

за шагом, не скучал и не сгущал…

Скулы мерзнут, нос-санитар!

Венозный закат. Солнце — Мир:

        сидит, серый гусь, весь в халате из хлопка,

        цветаст, зад как шелковый шар, овеваемый,

        хор алых губ, горящий гудок, мистик, живу-

        щий, вечный, рокот и круг,

        фрау Элла, Кингисепп и Хэуотс, Мартин Лютер,

        Эмми, котица, Эйно-финн Лаппалайнен,

        Август с Хильдой, закат, —

все, взявшись за руки, смотрят на солнце, любя,

и закат поэмы.

КУДА ПОШЕЛ? И ГДЕ ОКНО?1999

1. Уходят солдаты

«Зашьют рты…»

Зашьют рты,

откроются губы.

Понравится голод,

появится голос.

Заговорят пушки —

и запоют Музы!

Колокол

Снится, что я тону, колокол Рима,

из ушей пузыри, качаю стеклянные сферы,

плавают и поют музыкальные рыбы,

тонок их слух, речь открывает рты,

читаю по губам, что и Рим тонет,

портики, ипподромы, театры, рынки, бассейны,

площади как пьедесталы и на них дома,

статуи, виллы, сады, библиотеки,

кони, трубы, ораторы, списки проскрипций,

тонет Капитолий, спрутами обвитый,

тоги, провинции, водопровод и Тибр, —

вот и темнеет мир, не звуковой, а подводный,

я один тону, и что-то в ушах гудит.

У моря, у моря, где Рим

I

Не слышим с лошади музы́к,

пьянит её кумыс.

Есть ход за Маятник, да вдруг

на труп не хватит дров.

Я строг, костёр, и пышет Рим,

а он уже без рам.

У лошадей кружит метель,

жгут светлый дух ряды,

и море, севшее на мель,

все ходит у воды.

II

Я вам пою, что, кружась, взошла

белая лампа дня,

море свистит, а его взашей

солнечный гонит яд.

III

Рисую: у моря стоит лошадей

две-три, сосна, щегол,

это поёт с водопоя Рим,

в туфельках, злой, румян.

Это под звёздами Желтых Псов

море роится вспять,

желтые звёзды его петель

как ожерелья толп.

IV

Ты множествен, ты эросцвет и ум,

где сеять ген, кого, убив, умыть.

А я иду по ковылям, как Овн,

а ты одет, как девушка, в венок.

Я рад и редок, замахнул на Жизнь,

а ты не рок, не друг, и дал жетон.

Я честно вылил вниз в стакане кровь,

ты чтиво туч. Скажу и про любовь:

как сел щегол на лошадь, и — табун!

как бьют яйцо Земли — в лицо, в набат!

А я иду, как огнь и гонг времян,

а ты идёшь, как девушка, — плашмя.

«В этой лодке нету, Аттис…»

В этой лодке нету, Аттис, на заплыв пучины морей,

трескнул Рим, и вёсла в ступе, пифы золото унесли,

плебса слезы не в новинку, и отстрел Сената хорош,

форум полон демагогов, Капитолий в масках воров,

гений хрипл, бескрыл и сомкнут, он всего лишь двоегуб,

но и две губы смеются, из металла именем медь,

нет уж светлых сковородок, тут уж гунны черных дыр,

не в новинку! не в новинку! где Двурогий? и где Бабилон?

будет цезарь с Миссолунги, и повешен вниз головой!

«Еще не вскрыты эти маски…»

Еще не вскрыты эти маски,

ямбические у пеана,

рождаемы, как желудь, в каске,

в фасетах глаз у Океана,

у ритмика, живущий в Мире,

с огнем, и пеплом в виде пальмы,

он может сжать рукой мира́жи,

и из людей польются капли.

Двуноги птицы! а не твари,

и их витки между ногами,

с ключами в щель от двери к двери, —

кто претендент на монологи?

Я знаю, лишняя победа

над временем у гравитаций,

и будут рушить вашу правду,

я буду рисовать гравюры,

как мисты, невидимки с ролью

танцующею, или — втулки?

и если вас возьмут за горло,

я выберу из шеи дудки,

и, финалист летучей шхуны,

в плаще из линз над берегами,

и будут рушить ваши шкуры,

я высушу их на пергамент.

Не речи! — выбритые тоги

рифмованных от носа к носу,

и всех кифар и эдов торги

в постскриптум к этому анонсу.

Какопакриды[2]

Весь Рим бежит, и шаг широк,

их рот — распахнутый до щек,

махнув рукой на позы Трех,

я указал на грим дорог.

Я говорю, открыт Закат,

я вижу жест бегущих спин,

от этой гибели за так

остались щеточки от псин.

По воздуху, и греблей же, —

и как миллионы крыс в аду,

лишь с онемелых грабежей

идёт огонь и дует дух.

Руины ширятся с ногтей,

солдаты падают в строю,

и в руконогой быстроте

один стою я и — смотрю.

Дистих

I

Ты занавеска радужная, до ног,

с тимпанами, и зал, и угль,

из юности, а я гунн,

свод музыки, а я глух.

Я знаю их язык, мим,

но робкая, а мой мах смел,

их ярок взор, цветной грим,

мозаика, я черно-бел.

Носилки в Рим! где Зевс и фриз,

и много губ фруктовых, и момент,

поймётся ль логос их чаш, фраз,

уймётся ль мир твой, обо мне?

Отхлынется, уйдут они в рок,

лишь в фотокопиях кружки глаз,

и вздрогнется, что всё в нас вдруг,

когда настанет время: нет нас.

Ты жимолость, а я у Мома торс,

у Тибра я стою без стен,

опомнится, ты некто, я ни кто,

что жил-были, ты ветр, я сеть.

II

Что живы ли, ты ветр, я сеть,

опомнится, ты некто, я никто,

у Тибра я стою без стен,

ты жимолость, а я торс.

И вот настанет это «нет нас»,

и вздрогнется, что всё в нас вдруг,

лишь в фотокопиях кружки глаз,

отхлынется, уйдут друзья рук.

Уймётся ль яд твой обо мне,

поймётся ль пена их чаш, фраз,

и много губ фруктовых и монет,

носилки в Рим, где Зевс и фриз?

Мозаика, я черно-бел,

их пылок вид, цветной грим,

ты с робостью, а мой мех смел,

я знаю их язык, мим.

Свет музыки, а я глух,

ты с юностью, а я гунн

с тимпанами, где соль и угль!

ты, занавеска радостная до ног.

«Если, — то что будут делать тюльпаны…»

Если, — то что будут делать тюльпаны,

лилии с молоточками, вишни и сливы,

стекла в окна́х, глобусы ламп и треножник

с пчёлами на меду, и бассейн, и жаровня?

я не смогу быть ни с кем ни в одной из комнат,

твой сад заморозит и ветры сломают,

камни у дома сперва разойдутся и рухнут,

псы одичают, и эту Луну не увижу, —

всё, что любила ты, и то, что меня не любила.

«Здравствуй!..»

Здравствуй!

В синих морях голубые дожди отзвенели.

Птицы

включили все караваны, и с криком тебя провожают.

Это

кони Патрокла плачут в бою, где гибнет хозяин.

Небо

пылающих шпаг ангелимов на тучах трепещет.

Камни

идут с Гималаев, чтоб взять тебя в эхо Удмурта.

Гимны

выбросив в море и каски снимая, плачут герои.

Чаши

опустошены, и кончается Пятое Солнце!

Пчёлы

склонились в саду, он любим и посажен тобою.

Очи

закрою твои голубые, ты храбро сражалась.

Нектар

был красного цвета и горек.

Женщин

хоронят рукой и теряют Отчизну.

«И настанет тот год и поход…»

И настанет тот год и поход,

где ни кто ни куда не придет,

и посмотрят, скользя, на чело,

и не будет уже ни чего.

Пой, зегзица, святой Органист,

провозвестница у камикадз,

— Ты собаку свою ограни,

все же это судьба (как-никак)!

В желтых лилиях вырос подол,

две ноги, раздвиженки любви,

кто-то жил, кто-то шел, кто-то пал,

и ушел, Космонавт лебедей.

Уходят солдаты

I

Лишь спичкой чиркну, и узоры из рта,

кубы, пирамиды, овалы.

Не тот это город, и площадь не та,

и Тибр фиолетов.

В ту полночь мы Цезаря жгли на руках,

о Цезарь! о сцены!

И клялся Антоний стоять на ногах,

и офицеры.

Мы шагом бежали в пустынный огонь,

как ящерицы с гортанью,

сандалии в коже, а ноги голы,

из молний когорты.

И до Пиренеев по тысяче рек

мы в Альпы прошли, как в цветочки,

и сколько имен и племен и царей

вели на цепочке.

Триумфы, и лестниц Лондиния стен,

и Нил, и окраины Шара,

на башню всходя и дрожала ступень

от римского шага!

Что это у нас после Мартовских ид?

лишь склоки Сенату да деньги,

мир замер в мечах, вот когорты идут

по Аппиевой дороге.

На стенах булыжных не тот виноград,

кричали и мулы в конюшнях,

что Цезарь ошибся, что Октавиан…

А мы не ошиблись.

Тот был Провиденье, Стратег и Фантом,

и пели уже музыканты,

что этот не гений, а финансист,

он — Август, морализатор.

Сбылось, и империя по нумерам.

Но все-таки шли мы в Египет,

но в мышцах не кровь, а какая-то мгла,

мы шли и погибли.

Пылал Капитолий!.. И пела труба,

и Тибр содрогнулся, и кони! —

О боги, мы сами сожгли на руках

сивиллины книги!

Еще неизвестно, ли Риму конец.

(Вот спички не жгутся, а чиркнул!)

Не тот это голубь, и лошадь — не конь

от Августа до Августишки.

Тибр был — кровеносен в Империи Z.

Не Рим это, тот же, но всё же,

не мрамор кирпич и веревки не цепь,

и Аппий — весь в ветках.

Стальные когорты в оружье ушли,

а было их столько, а сколько?

Хожу, многошагий, они из земли

глядят, как из стёкол.

II

А кто-то в ту полночь из тех, кто стоял

с зашитыми ртами,

и Доблесть, и Подвиг — оклеветал,

а трубы украли.

Двутысячелетье скатилось, как пот,

народы уже многогубы,

и столько столиц, и никто не поёт, —

украдены трубы!

Как призрак, над крышами стран — электрон

да ядерный рупор.

Не тот это голос! Зачем я, Тритон,

взвывающий в Трубы?

Имперские раковины не гудят,

компьютерный шифр — у Кометы!

Герои и ритмы ушли в никуда,

а новых — их нету.

В Тиргартенах уж задохнутся и львы, —

не гривы, а юбки.

Детей-полнокровок от лоботомий

не будет, Юпитер!

И Мы задохнутся от пуль через год,

и боги уйдут в подземелья.

Над каждым убитым, как нимбы (тогда!)

я каску снимаю.

Я тот, терциарий, скажу на ушко:

не думай про дом, не родитесь,

сними одеяло — вы уж в чешуе

и рудиментарны.

И ваши пророки, цари и отцы,

горячего солнца мужчины,

как псы, завертя́тся на «новой» Оси,

как кролики на шампурах.

И больше не будет орлят у орлов,

их яйца в вакцинах.

С березовых лун облетит ореол

без живописных оценок.

И вирус с охватывающим ртом

научит мыслителей Мира,

не хаос, конечно ж, и даже не смерть,

но будут в гармонии срывы.

Смотря из-под каски, как из-под руки,

я вижу классичные трюки:

как вновь поползут из морей пауки

и панцирные тараканы.

Ответь же, мне скажут, про этот сюжет,

Империя — головешки?

А шарику Зем?..

                Я вам не скажу,

я, вам говоривший.

«В снегу лисиц сивиллины Трилоги…»

В снегу лисиц сивиллины Трилоги,

требуквен Рим,

лишь в Красной Кнопке боевой тревоги

я повторим.

Как молний и акул не мыслим стулья,

как эхолот,

я звуколов, а этому Столету

я эпилог.

Легко расстанусь с рёбрами по телу

и с прахом ваз,

и это вы и век уйдёте в Лету,

а мой возврат.

У ноты нет ни линий с языками,

она как мист,

в единый миг из камня возникает,

из метастаз.

Мне механизмы чужды междуножья,

рождён, как Бык,

мой красный мускул серии не множит,

им полон миг.

И смерть меня не более ужасна,

чем взлёт пыльцы,

поют уж гимны в воздухе у жизни

Ея гонцы!

2. Уходят цыгане