Слишком румяные губы,
Слишком соленые слезы —
Бедные, милые клеточки жизни!..
Что мне до них, если я… Но смолкаю:
Пусть не в испуге, а в гневе
Ты от меня отшатнешься.
Буриме
Огни да блестки на снегу.
Исчерканный сверкает лед.
За ней, за резвою, бегу,
Ее коньков следя полет.
И даже маска не упала.
Исчезла, к<а>к воспоминанье,
Костюмированного бала
Неуловимое созданье.
Теперь давно уже весна,
Мой пыл угас, каток растаял,
Покрылась шишками сосна…
Но этот сон меня измаял.
Я родился в Москве. Я дыма
Над польской кровлей не видал,
И ладанки с землей родимой
Мне мой отец не завещал.
Но памятны мне утра в детстве,
Когда меня учила мать
Про дальний край скорбей и бедствий
Мечтать, молиться — и молчать.
Не зная тайного их смысла,
Я слепо веровал в слова:
«Дитя! Всех рек синее — Висла,
Всех стран прекраснее — Литва».
Пять лет уже прошло, как я живу с мышами.
Приязнь великая наладилась меж нами.
Да что и ссориться? Я этим не грешу:
Они себе шуршат, а я себе пишу.
То пошумят в шкапу, то за диваном… Ладно!
Я, значит, не один — и это мне отрадно.
[А всё, что говорят худое про мышей, —
По чести — клевета, не доверяйте ей.
Нередко слышу я, что мыши, дескать, воры…
Учитесь презирать такие разговоры.
Тот, у кого всё есть, не станет воровать,
А у кого нужда — ну как тому не дать?]
И часто вечером, в покойные часы
Тружусь я у стола, а глядь — уже носы
[Из щелей повысунулись]
Хорошие стихи меня томят,
Плохие же так милы почему-то:
Они души не жалят, не язвят,
В них теплота домашнего уюта.
Вот — истинно приятный лимонад.
[Они легки, как шелковый халат.]
Для гениев всего одна минута
Есть у меня. Зато бездарность… — о,
Я вечер целый трачу на нее.
Я знаю: рук не покладает
В работе мастер гробовой,
А небо все-таки сияет
Над вечною моей Москвой.
И там, где смерть клюкою черной
Стучится в нищие дворы,
Сегодня шумно и задорно
Салазки катятся с горы.
Бегут с корзиной ребятишки,
Вот стали. Бурый снег [летит] скрипит: —
И белый голубь [из-под] крышки
В лазурь морозную летит.
Вот — закружился над Плющихой —
Над снежным полотном реки,
А вслед ему к<а>к звонко, лихо
Несутся клики и свистки.
Мальчишки шапками махают,
Алеют лица, к<а>к морковь.
Так божества не замечают
За них пролившуюся кровь.
Я гостей не зову и не жду —
Но высокие свечи зажег
И в окошко смотрю на восток,
Поджидая большую звезду
Я высокие свечи зажег,
На солому поставил еду,
И кутью, и питье на меду, —
И хмелею, и пью, одинок.
На солому поставив еду,
Коротаю я свой вечерок,
Отбывая положенный срок
В этом ясном и тихом аду.
За шторами — седого дня мерцанье
Зажжен огонь. Рокочет самовар.
Как долго внятно ты, ночное бормотанье
Безжалостных и неотвязных мар!
Я сел к столу. По потолку ширяет
Большим крылом свечи пугливый свет.
И страшно мне, как лишь во сне бывает.
[Вот зеркало. В нем пусто Нет меня.]
Современнику
Мы были когда-то равны
В толпе шумящих племен.
На тяжкий подвиг, державный,
Был каждый из нас обречен.
Сжимал ты в руке единой,
[Хоть мал, ] хоть и глух, и слеп,
Как державу в лапе орлиной,
Миллионы малых судеб.
А мне отреченья нет.
Призраки
Слышу и вижу вас
В вагонах трамвая, в театрах, конторах
И дома, в мой вдохновенный час,
При сдвинутых шторах.
Вы замешались в толпу, вы снуете у фонарей,
Там, где газетчик вопит о новых бедах России.
Голубок
Дверцу клетки ты раскрыла.
Белый голубок
Улетел, в лицо мне бросив
Быстрый ветерок…
Полно! Разве только этот
Скудный дан мне срок?
Разве, друг мой, ты не вспомнишь
Эти восемь строк?
Пейте горе полным стаканчиком!
Под кладбище (всю) землю размерьте!..
Надо быть китайским болванчиком,
Чтоб теперь говорить — не о смерти.
Там, на севере, дозрела смородина,
Там июльские блещут грозы…
Ах, от глупого слова «родина»
На глаза навернулись слезы.
Судьей меня Господь не ставил,
И не сужу я никого.
Но сердце мне Он переплавил
В горниле гнева своего.
Редея, леса червленеют
В осеннем текучем огне.
Тенета паук расставляет
На слабо пригретой стене.
Вот — яблока две половинки:
Тебе, Персефона, и мне.
Прощай же. До встречи весенней
Блаженно запомнит она
Твою застигийскую поступь,
Дыханье воздушнее сна,
И сока пахучую сладость,
И легкую горечь зерна.
Жестокий век! Палач и вор
Достигли славы легендарной.
А там, на площади базарной,
Среди бесчувственных сердец
Кликушей кликает певец.
Дитя со злобой теребит
Сосцы кормилицы голодной.
Мертвец десятый день смердит,
Пока его на страшный суд (к червям на суд)
Под грязной тряпкой не снесут.
Мы вышли к морю. Ветер к суше
Летит, гремучий и тугой,
Дыхание перехватил — и в уши
Ворвался шумною струей.
Ты смущена. Тебя пугает
Валов и звезд органный хор,
И сердце верить не дерзает
В сей потрясающий простор.
И в страхе, под пустым предлогом,
Меня ты увлекаешь прочь…
Увы, я в каждый миг пред Богом —
Как ты пред морем в эту ночь.
Листик
Прохожий мальчик положил
Мне листик на окно.
Как много прожилок и жил,
Как сложно сплетено!
Как семя мучится в земле,
Пока не даст росток,
Как трудно движется в стебле
Тягучий, клейкий сок.
Не так ли должен я поднять
Весь груз страстей, тревог,
И слез, и счастья — чтоб узнать
Простое слово — Бог?
В городе ночью
Тишина слагается
Из собачьего лая,
Запаха мокрых листьев
И далекого лязга товарных вагонов.
Поздно. Моя дочурка спит,
Положив головку на скатерть
Возле остывшего самовара.
Бедная девочка! У нее нет матери.
Пора бы взять ее на руки
И отнести в постель,
Но я не двигаюсь,
Даже не курю,
Чтобы не испортить тишину, —
А еще потому,
Что я стихотворец.
Это значит, что в сущности
У меня нет ни самовара, ни дочери,
Есть только большое недоумение,
Которое называется: «мир».
И мир отнимает у меня всё время.
Высокий, молодой, сильный,
Он сидел в моем кабинете,
В котором я каждое утро
Сам вытираю пыль,
И громким голосом,
Хотя я слышу отлично,
Говорил о новой культуре,
Которую он с друзьями
Несет взамен старой.
Он мне очень понравился,
Особенно потому, что попросил взаймы
Четвертый том Гете,
Чтобы ознакомиться с «Фаустом».
Во время нашей беседы
Я укололся перочинным ножом
И, провожая гостя в переднюю,