Стихотворения — страница 9 из 35

Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,

Я легче зайчика: он — вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлук!

Услышь, я здесь. Касаются меня

Твои живые, трепетные руки,

Простертые в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,

Глаза. Еще одно усилье для меня —

И на концах дрожащих пальцев, тайно,

Быть может, вспыхну кисточкой огня.

20 декабря 1917 — 3 января 1918

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась

В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро

Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру

Восьмого дня она очнулась. Люди

Повыползли из каменных подвалов

На улицы. Так, переждав ненастье,

На задний двор, к широкой луже, крысы

Опасливой выходят вереницей

И прочь бегут, когда вблизи на камень

Последняя спадает с крыши капля…

К полудню стали собираться кучки.

Глазели на пробоины в домах,

На сбитые верхушки башен; молча

Толпились у дымящихся развалин

И на стенах следы скользнувших пуль

Считали. Длинные хвосты тянулись

У лавок. Проволок обрывки висли

Над улицами. Битое стекло

Хрустело под ногами. Желтым оком

Ноябрьское негреющее солнце

Смотрело вниз, на постаревших женщин

И на мужчин небритых. И не кровью,

Но горькой желчью пахло это утро.

А между тем уж из конца в конец,

От Пресненской заставы до Рогожской

И с Балчуга в Лефортово, брели,

Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать

Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?

Иные узелки несли под мышкой

С убогой снедью: так в былые годы

На кладбище москвич благочестивый

Ходил на Пасхе — красное яичко

Съесть на могиле брата или кума…

К моим друзьям в тот день пошел и я.

Узнал, что живы, целы, дети дома,—

Чего ж еще хотеть? Побрел домой.

По переулкам ветер, гость залетный,

Гонял сухую пыль, окурки, стружки.

Домов за пять от дома моего,

Сквозь мутное окошко, по привычке

Я заглянул в подвал, где мой знакомый

Живет столяр. Необычайным делом

Он занят был. На верстаке, вверх дном,

Лежал продолговатый, узкий ящик

С покатыми боками. Толстой кистью

Водил столяр по ящику, и доски

Под кистью багровели. Мой приятель

Заканчивал работу: красный гроб.

Я постучал в окно. Он обернулся.

И, шляпу сняв, я поклонился низко

Петру Иванычу, его работе, гробу,

И всей земле, и небу, что в стекле

Лазурью отражалось. И столяр

Мне тоже покивал, пожал плечами

И указал на гроб. И я ушел.

А на дворе у нас, вокруг корзины

С плетеной дверцей, суетились дети,

Крича, толкаясь и тесня друг друга.

Сквозь редкие, поломанные прутья

Виднелись перья белые. Но вот —

Протяжно заскрипев, открылась дверца,

И пара голубей, плеща крылами,

Взвилась и закружилась: выше, выше,

Над тихою Плющихой, над рекой…

То падая, то подымаясь, птицы

Ныряли, точно белые ладьи

В дали морской. Вослед им дети

Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,

Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,

Присел на камень, растопырил руки,

И вверх смотрел, и тихо улыбался.

Но, заглянув ему в глаза, я понял,

Что улыбается он самому себе,

Той непостижной мысли, что родится

Под выпуклым, еще безбровым лбом,

И слушает в себе биенье сердца,

Движенье соков, рост… Среди Москвы,

Страдающей, растерзанной и падшей,—

Как идол маленький, сидел он, равнодушный,

С бессмысленной, священною улыбкой.

И мальчику я поклонился тоже.

                Дома

Я выпил чаю, разобрал бумаги,

Что на столе скопились за неделю,

И сел работать. Но, впервые в жизни,

Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»

В тот день моей не утолили жажды.

20 мая — 1 июня 1918

Полдень

Как на бульваре тихо, ясно, сонно!

Подхвачен ветром, побежал песок

И на траву плеснул сыпучим гребнем…

Теперь мне любо приходить сюда

И долго так сидеть, полузабывшись.

Мне нравится, почти не глядя, слушать

То смех, то плач детей, то по дорожке

За обручем их бег отчетливый. Прекрасно!

Вот шум, такой же вечный и правдивый,

Как шум дождя, прибоя или ветра.

Никто меня не знает. Здесь я просто

Прохожий, обыватель, «господин»

В коричневом пальто и круглой шляпе,

Ничем не замечательный. Вот рядом

Присела барышня с раскрытой книгой. Мальчик

С ведерком и совочком примостился

У самых ног моих. Насупив брови,

Он возится в песке, и я таким огромным

Кажусь себе от этого соседства,

Что вспоминаю,

Как сам я сиживал у львиного столпа

В Венеции. Над этой жизнью малой,

Над головой в картузике зеленом,

Я возвышаюсь, как тяжелый камень,

Многовековый, переживший много,

Людей и царств, предательств и геройств.

А мальчик деловито наполняет

Ведерышко песком и, опрокинув, сыплет

Мне на ноги, на башмаки… Прекрасно!

И с легким сердцем я припоминаю,

Как жарок был венецианский полдень,

Как надо мною реял недвижимо

Крылатый лев с раскрытой книгой в лапах,

А надо львом, крутясь и розовея,

Бежало облачко. А выше, выше —

Темногустая синь, и в ней катились

Незримые, но пламенные звезды.

Сейчас они пылают над бульваром,

Над мальчиком и надо мной. Безумно

Лучи их борются с лучами солнца…

                Ветер

Все шелестит песчаными волнами

Листает книгу барышни. И всё, что слышу,

Преображенное каким-то чудом,

Так полновесно западает в сердце,

Что уж ни слов, ни мыслей мне не надо,

И я смотрю как бы обратным взором

В себя.

И так пленительна души живая влага,

Что, как Нарцисс, я с берега земного

Срываюсь и лечу туда, где я один,

В моем родном, первоначальном мире,

Лицом к лицу с собой, потерянным когда-то —

И обретенным вновь… И еле внятно

Мне слышен голос барышни: «Простите,

Который час?»

19 апреля — 1 мая 1918

Встреча

В час утренний у Santa Margherita

Я повстречал ее. Она стояла

На мостике, спиной к перилам. Пальцы

На сером камне, точно лепестки,

Легко лежали. Сжатые колени

Под белым платьем проступали слабо…

Она ждала. Кого? В шестнадцать лет

Кто грезится прекрасной англичанке

В Венеции? Не знаю — и не должно

Мне знать того. Не для пустых догадок

Ту девушку припомнил я сегодня.

Она стояла, залитая солнцем,

Но мягкие поля панамской шляпы

Касались плеч приподнятых — и тенью

Прохладною лицо покрыли. Синий

И чистый взор лился оттуда, словно

Те воды свежие, что пробегают

По каменному ложу горной речки,

Певучие и быстрые… Тогда-то

Увидел я тот взор невыразимый,

Который нам, поэтам, суждено

Увидеть раз и после помнить вечно.

На миг один является пред нами

Он на земле, божественно вселяясь

В случайные лазурные глаза.

Но плещут в нем те пламенные бури,

Но вьются в нем те голубые вихри,

Которые потом звучали мне

В сиянье солнца, в плеске черных гондол,

В тени летучей голубя и в красной

Струе вина.

И поздним вечером, когда я шел

К себе домой, о том же мне шептали

Певучие шаги венецианок,

И собственный мой шаг казался звонче,

Стремительней и легче. Ах, куда,

Куда в тот миг мое вспорхнуло сердце,

Когда тяжелый ключ с пружинным звоном

Я повернул в замке? И отчего,

Переступив порог сеней холодных,

Я в темноте у каменной цистерны

Стоял так долго? Ощупью взбираясь

По лестнице, влюбленностью назвал я

Свое волненье. Но теперь я знаю,

Что крепкого вина в тот день вкусил —

И чувствовал еще в своих устах

Его минутный вкус. А вечный хмель

Пришел потом.

13 мая 1918

Обезьяна

Была жара. Леса горели. Нудно

Тянулось время. На соседней даче

Кричал петух. Я вышел за калитку.

Там, прислонясь к забору, на скамейке

Дремал бродячий серб, худой и черный.

Серебряный тяжелый крест висел

На груди полуголой. Капли пота

По ней катились. Выше, на заборе,

Сидела обезьяна в красной юбке

И пыльные листы сирени

Жевала жадно. Кожаный ошейник,

Оттянутый назад тяжелой цепью,

Давил ей горло. Серб, меня заслышав,

Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я

Воды ему. Но, чуть пригубив,—

Не холодна ли, — блюдце на скамейку

Поставил он, и тотчас обезьяна,

Макая пальцы в воду, ухватила

Двумя руками блюдце.

Она пила, на четвереньках стоя,

Локтями опираясь на скамью.

Досок почти касался подбородок,

Над теменем лысеющим спина

Высоко выгибалась. Так, должно быть,

Стоял когда-то Дарий, припадая

К дорожной луже, в день, когда бежал он

Пред мощною фалангой Александра.

Всю воду выпив, обезьяна блюдце

Долой смахнула со скамьи, привстала

И — этот миг забуду ли когда? —

Мне черную, мозолистую руку,

Еще прохладную от влаги, протянула…

Я руки жал красавицам, поэтам,

Вождям народа — ни одна рука

Такого благородства очертаний

Не заключала! Ни одна рука