Стихи
Цена была умеренной. Район
не вызывал особых возражений.
Хозяйка обещала предоставить
в мое распоряжение квартиру.
Мне оставалось лишь
чистосердечное признание: «Мадам,
предупреждаю вас: я африканец».
Безмолвие. Воспитанности ток,
отрегулированный, как давленье
в кабине самолета. Наконец
сквозь золото зубов, сквозь толстый слой помады
проник ошеломляющий вопрос:
«Вы светло- или очень темнокожий?»
Я не ослышался? Две кнопки: А и Б.
Зловонное дыханье красной будки,
а там, снаружи, красный двухэтажный
автобус, сокрушающий асфальт.
Обыденный, реальный мир! Стыдясь
неловкого молчанья, изумленье
покорно ожидало разъяснений.
Еще вопрос — уже с другой эмфазой:
«Вы темно- или очень светлокожий?»
«Что вы имеете в виду, мадам?
Молочный или чистый шоколад?»
«Да». Подтверждение, как нож хирурга,
безликость рассекало ярким светом.
Настроившись на ту же частоту,
«Цвет африканской сепии, — серьезно
я пояснил. — Так значится в приметах».
Ее фантазия свершала свой
спектроскопический полет — и вдруг
правдивость зазвенела в трубке:
«Что это значит?» — «Я брюнет». —
«Вы черный, словно сажа?» — «Не совсем.
Лицо, конечно, смуглое, мадам,
зато ладони рук, подошвы ног
отбелены, как волосы блондинки.
Одно лишь огорчительно, мадам:
свой зад я изъелозил дочерна...
Одну минутку!..» Чувствуя, что трубка
вот-вот взорвется громовым щелчком,
«Мадам, — взмолился я, — но может быть,
вы сами поглядите...»
Мое достоинство зашито
в подкладку элегантной тройки.
Крахмальный воротник
моей сорочки
Европу посрамляет белизной.
Мой галстук — из чистейшей шерсти.
С почтеньем устремляю взор
на самого себя —
в великолепной тройке.
Свое достоинство я берегу
от пересмешек продавщиц,
от хохота дежурных по вокзалу —
не знают места своего,
невежи! —
и фамильярности таксистов,
вообразивших, будто я им ровня.
Вся эта мелочь поджимает хвост,
соприкасаясь
с молчаньем ледяным.
Углы моих надменных губ
хранят одно-единственное слово:
«Отребье!»
Всех безбилетных пассажиров
и едущих в четвертом классе
я сторонюсь с презрением глубоким.
В моих устах «бродяга» —
ругательство.
От ссор не уклоняюсь я, хотя
меня отпугивает прочь
малейшая угроза оскорбленья.
Моя победа подтверждает,
что я прекрасно «обхожусь без них».
Знакомство я вожу
лишь со своими;
мне белизна лица
антипатична.
Мой разум был бы широко раскрыт
для утонченных рассуждений,
для гордых воспарений мысли,
но где все это?
Одни глупцы способны усомниться,
что мой рецепт свободы —
единственная панацея
для Африки...
Кричите же со мной!
Я не педант, любитель размышлений;
в моем репертуаре утвердилось —
пускай не дух — звучанье
моднейшего словечка:
«Негритюд».
Бесстрастно я плыву
на гребне отчужденных белых толп.
По всем своим счетам
(за взятый напрокат костюм
и прочее)
я с гордой регулярностью плачу.
Зимой и жарким летом
в своей гробнице замурован я.
С готовностью я жертвы приношу
(два раза в день питаюсь семолиной) —
мне служит утешеньем мысль о том,
что ждет меня правительственный дом,
автомобиль роскошный
и толпы восхищенных женщин
в краю, где одноглазый — царь.
Путник, в путь выходи
на рассвете. И босыми ногами топчи
влажную, словно нос у собаки, траву.
Пусть утренняя заря задувает лампады. Смотри,
как солнце проходится легкой кистью по небу
и ноги — обутые в вату — спешат
ранних червей рассекать
мотыгой. Тени уже не таят в глубине
сумерек смерти и грустной усталости.
Это мерцание мягкое и отползающий мрак.
Пляшущие ликованье и страх
за беспомощный день. Обремененные грузами,
безликие толпы ползут —
будить безмолвные рынки. Немые поспешные
шествия на темно-серых дорогах. И вдруг —
холод по телу. Погиб
одинокий трубач зари.
Белых перьев каскады. Увы,
напрасная жертва. Кругом продолжался
мрачный обряд.
Правой ногою — к счастью, левой — к беде.
«О сын, — умоляет мать, —
никогда не ходи
по голодным дорогам».
Путник, в путь выходи
на рассвете.
Обещаю тебе чудеса
священного часа.
Знаменья в хлопанье крыл.
Злая расправа... Кто выдержит гнев человека,
шествующего вперед?
О мой брат, мой двойник,
безмолвствующий в объятиях
своих откровений, неужто
этот лик искривленный — я?
1
Скользишь недвижно над прудом недвижным,
что бережно хранит твой робкий след.
Там, где на корточки присела тьма,
белеют крылья.
Твоя любовь — как паутина.
2
Ты слышишь ветра похоронный плач?
Настал ученья час. Учи меня
безбольному распаду в странной
тревожности.
Печаль — как сумерки, целующие землю.
3
Не стану высекать подушку —
вдали от облаков — для ложа твоего.
Но — чудо! — ты растешь, едва прижму
тебя к груди, израненной шипами.
4
Перелилась вся кровь твоя, до капли,
в печаль, мерцающую в дымке дня,
в вечернюю росу, что ручейками
бежит в корнях волос, где буйствуют желанья.
О, жгучая тоска! Тоска! Палимый жаждой,
пушинки слез твоих глотаю. Будь
испепеляющим печальным ветром,
я влагой напою тебя,
как дождь.
5
Соединим — ладонь к ладони — руки,
и тонкий слой земли меж ними вскормит
несчастного найденыша любви.
Беззвучный шепот выманил тебя
туда, где мы, бывало,
сидели вместе,
соединив — ладонь к ладони — руки.
Сидел я в ожиданье одиноком.
Сквозь пальцы сеялась земля.
6
Мне приходить к могильному холму,
следить за единеньем тайным.
Когда-нибудь прививок
родит
печальные плоды.
Мне лить сухие слезы
над камнем, знаменующим безмолвье
прирученной решимости.
Мне приходить к могильному холму,
пока не станут прахом и надежды;
я вижу болью сердца, как термиты
копаются во внутренностях белых,
как сохнут муравьи
в сетях извилин мозга.
Так что ж, резвитесь там, где голова
лежит обритая. Берите все.
Скачите, кувыркайтесь, стражи смерти,
по глине, поглотившей лоск волос.
Я знаю этот холм, что самочинно
захвачен сорняками. Здесь
могильница ее тревог и опасений.
7
Ту чашу, что я нес, — верни ее,
тогда тоска срастит
отторженную ветвь.
Ту землю, что я сыплю
на крик души твоей, — лелей ее:
она познала преклоненье плуга.
И чтоб не опалять дыханьем, помни,
что этот воздух закален, как сталь,
в неистовых каденциях огня.
Отнюдь не Феникс я. Смиренье
пред очистительным ее пыланьем —
вот завещанье урны.
Но раскаляющий не молкнет рев,
и лужи солнца плещутся в печах,
где выплавлена бронза тела.
Прикосновенье к пальцам жизни
дарует кратковременный покой,
обманчивый, как единенье
просеянной муки.
Так будь недвижна. Если эта чаша
раздавит хрупкость рук твоих,
не воздвигай гробниц и прах рассыпь
по собственной тропе.
Холодный безучастный виноград
Пророс в ночи;
Глубоко отозвался
Во вскрытых венах осени твой голос,
Соединивший воедино голоса
Людей, друг другу чуждых,
Топчущихся в страхе
На улицах, протоках темного вина,
Подрагивающего в ярких вспышках света, —
Тебе ли спрашивать, богиня,
Каков сегодня вкус вина?
Он черен,
Он черен, как рубцы глубоких ран,
Как обещанья новых бессловесных мук
И мутного разлива беззаконья.
Твой голос — одинокий вестник
Во тьме, струящей безразличное вино.
Предгрозовые тучи, космы адской сажи,
Непроницаемый для пальцев света битум
На голове моей — глядите, сэр, — пока...
Внезапно, как ростки пшеницы за дождем,
Как вспышки молнии с москитный хоботок,
Как лихорадочный трезвон цикад на солнце, —
Три белых волоска! Три робких чужеземца
Пронзили чашу черную; как змеи, вьются,
Заметные лишь в лупу, но потом — потом
Они захватят все! Так что ж, спеши, зима
Дешевой мудрости, лови в силки почета,
Вяжи ночной колпак в заплесневелых блестках!
Вооружись колючками, как роза,
Дитя, надень, как дерево, броню
И знай, что плоть твоя должна струиться,
Как пальмовое масло, как вино,
Не иссякая, чтоб в твоем потомстве
Мы пили мед и молоко земли,
Опять прельстясь адамовым ребром;
Пей мед сама, наполнись им, как соты, —
Ты горечи хлебнешь еще, дитя.
Зардевшись сердцем, помни: белый мел
Оставит на тебе следы позора.
С восходом солнца ощути на коже
Соленый вкус спасительного пота,
Чтоб завтра не умыться солью слез.
И чистый дождь прими как дар богов
И за него воздай им плодородьем.
В приливе чувств будь вольной, словно волны,
И смысл придай безжизненным пескам.