Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник» — страница 3 из 20

Стиль Вступления камертоном отзывается на этот порыв. В зону его притяжения естественно попадают отголоски классической оды (они будут проанализированы). В живую словесную ткань вкрапляются легко узнаваемые одические формулы, клише (следуя Л. В. Пумпянскому[11], мы будем называть их одизмами). Пробелами отделяется десятистрочная одическая строфа: «И думал Он (…)». Всем лексическим и стиховым составом Вступления Пушкин обращается к читателю-собеседнику, готовому, например, в рассуждении о противоборстве двух столиц: «И перед младшею столицей//Померкла старая Москва»— «опознать» устойчивый мотив «высокого» лирического жанра. Вот хотя бы — одна из возможных — параллель из «Оды его превосходительству действительному статскому советнику… Ивану Ивановичу Шувалову» стихотворца XVIII в. Е. И. Кострова, которого Пушкин (с примесью добросердечной усмешки) ценил: «Оставя Невские брега и Балта волны // (…)// Ты посещавши струи Московских вод»[12]. А в восклицании «Красуйся, град Петров…» можно услышать перекличку с устойчивыми одическими формулами; См.: «Красуйся, град благословенный // (…) // Предай забвенью дни печальны…»[13] (Ив. Блажеевич).

Между тем не только для Пушкина, но и в целом для русской лирики второй четверти XIX в. ода оказалась жанром, переместившимся на периферию. Одическое содержание утратило поэтическую актуальность, а стилистика жанра стала восприниматься как комическая по преимуществу. Достаточно было воспроизвести приметы стиля более или менее последовательно, чтобы читатель — без всяких дополнительных сведений — понял, что перед ним пародия (ср. пушкинскую «Оду его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову»), Отголосок этого отношения к оде явствен в «антихвостовской» реплике «Медного Всадника».

И все же в том, что одизмы, как кристаллы, «выпадают» в перенасыщенном растворе смысла, пафоса и стиля «Медного Всадника», ничего удивительного нет. Самый дух эпохи, рожденной преобразованиями Петра, насквозь одичен — суров, разумен, монолитен. Восхищение величием данных человеку сил, гармонией подвластных его уравновешивающей воле стихий воодушевляло людей Петровской эпохи, пропитывало атмосферу времени, памятного последующим (не исключая пушкинское) поколениям. Пафос оды «рифмовался» с этой атмосферой. Вспомним определение теоретика начала XIX в. Н. Ф. Остолопова: «Ода… песнь… Человек поет или в восторге, происходящем от удивления, или от чрезмерной радости, или в сладостном упоении любви… В… оде… мы видим человека… вдохновленного Музами и говорящего языком величественным, Божественным… в оде он исполняется восторгом и даже духом пророческим; кажется, сами Музы, или Бог, внушают ему песнопение, говорят его устами»[14].

Таким образом, одическая приподнятость и велеречивость Вступления как бы сами собой разумеются.

Удивляет другое. Почему, «переводя» свое рассуждение о судьбе «двух столиц» — прежней и нынешней — на язык «суровой прозы» и включая его в текст публицистического «Путешествия из Москвы в Петербург», поэт — той же второй болдинской осенью! — резко снизил слог, поубавил громкость тона и дал с обратным знаком оценку их противостояния: «Петр I не любил Москвы… Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно; и на дальнем берегу Балтийского моря искал досуга, простора и свободы дня своей мощной и беспокойной деятельности. (…)

Упадок Москвы есть неминуемое следствие возвышения Петербурга. Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом. Но обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать».

О причинах этих Пушкин «потолковал» не только в «Путешествии из Москвы в Петербург», но и в рассказе о судьбе «бедного» Евгения. К ним предстоит еще вернуться. Теперь же задумаемся над тем, откуда это нескрываемое противоречие между одически безусловным приятием «петербургского» замысла Петра в «Медном Всаднике» и драматически напряженным размышлением о нем в публицистических записках.

2. Движимые стремлением разобраться, мы начинаем внимательно перечитывать Вступление — самый, казалось бы, «монолитный» и безусловно величественный, не допускающий смысловых колебаний участок текста повести — и вдруг убеждаемся в том, что он вовсе не однороден. И называть его «одой Петру», как это часто делается, нельзя хотя бы потому, что непосредственно имя Петра (не считая косвенных упоминаний: «Петра творенье», «град Петров») упомянуто здесь лишь однажды, причем в самом конце Вступления. А так — загадочное, интригующее личное местоимение «Он» встречает читателя у истоков повести; заметим это на будущее.

Что же до слома интонации, стилистического раскола Вступления, то трещину оно дает уже в третьей строке:

И вдаль глядел. Пред ним широко

Река неслася; бедный челн

По ней стремился одиноко.

Одический ряд резко уступает место иному — спокойному, описательному, повествовательному. Широкая река, не стесненная столь милыми сердцу одописца державными берегами; одинокий и бедный, т. е. убогий, челн, которому явно неуютно соседствовать с пристанями пышного города, воспетыми чуть ниже… Читателю не оставлено времени на раздумья о причинах стилистического перепада, ибо одическое начало тут же возрождается, причем так же резко и неожиданно, как и исчезает, — на полустишии:

И думал Он:

Отсель грозить мы будем шведу.

Здесь будет город заложен

На зло надменному соседу.

Природой здесь нам суждено

В Европу прорубить окно,

Ногою твердой стать при море.

Что это, если не противоборство стилей внутри единого по своей сюжетной роли отрывка?

Неявноконтрастный, противоречиво-обманчивый, стилистически запутанный, как клубок предусмотренных авторским замыслом парадоксов и художественно закономерных сбоев интонации, мир Вступления только поверхностному и нелюбопытному взгляду предстает как цельный, восторженный (и, таким образом, почему-то выпадающий из общего настроения повести!) отрывок. Можно понять первых его читателей, когда вынужденно изъятое из своего контекста Вступление и впрямь «звучало гимном военной столице и невольно растворялось в мощной одической струе…»[15]. Объяснима и слуховая галлюцинация эпигонов Пушкина, за мощным, хоровым возгласом поэта не угадавших драматической игры тональностями. Оправдан и романтический энтузиазм одного из первых исполнителей Вступления актера В. А. Каратыгина. «Вот он (…) загремел, когда поила речь о том, что „отсель грозить мы будем шведу“. Правая рука показала даже и это место в оркестре, немного вправо от будки, в которой, конечно, сидел, беззаботно понюхивая табачок, суфлер. (…)

„Здесь будет город заложен”, — и та же правая рука указывает новый пункт, гораздо дальше и уже влево. (…) Следом за тем, и так же ни мало не медля, движением ноги объяснено… насколько твердою пятою встанем у моря и запируем на просторе. (…)

(…) Дальше предъявлено было, как мосты повисли над водами… причем красноречивая правая рука шевелилась таким медленным образом, точно успокоившийся чтец гладил в это время жирного кота вдоль спины»[16], — иронично вспоминал тогдашний зритель С. В. Максимов.

Но ведь позднейшие исследователи — не первые читатели, не артисты; на их стороне были все преимущества филологического анализа. Однако часто разбор Вступления в их работах напоминал чтение Каратыгина.

Исключения редки.

Д. Л. Медриш: «В стихах, воспевающих деяния Петра, переплетены, сознательно перепутаны одическая и — сказочная традиции. “По щучьему велению, По Божьему благословению…”— “Прошло сто лет, и юный град…”». Но (обратим внимание на эту вскользь брошенную мысль) «(…) единство одического и сказйчного начал оказывается непрочным и временным. Там, где утверждается ода, сказке места нет…»[17].

Г. В. Краснов: «Конфликт „Медного всадника“… уже раскрывается во Вступлении, в изображении противостоящих сил: „недвижного“, вечного, непоколебимого и несмиренного, естественно стихий но го, свободного. Первые силы олицетворяют образ Петра и его творение… Вторые — река, Нева…»[18]

М. П. Еремин: Вступление «и по содержанию, и по тону… явно разделяется на три массива. Первые двадцать стихов, кончая, стихом „И запируем на просторе”, — по своей жанровой природе, в сущности, не ода, а „чистый” эпос»[19].

Хорошо, что разноголосица текста была замечена. Но ее нужно еще объяснить, интерпретировать.

Прежде всего, ни о каком первом «массиве» речи быть не может: мы только что перечитали стихи 1—20 и вполне убедились в их ((лоскутной» природе. Что же касается второго «массива» (до строки «Тревожить вечный сон Петра!»), который, как полагает М. П. Еремин, «по всему своему интонационному строю и по жанровым признакам… действительно представляет собой торжественную оду»[20], то и здесь дело обстоит гораздо сложнее. Перед нами по крайней мере три самостоятельных лирических эпизода, которые Пушкин не сливал воедино: в тексте они принципиально разделены пробелами (это строки 21–42; 43–83; 84–91). И вряд ли имеет смысл нанизывать их на остов «дробящейся» на три части «единой» оды: поэт такой задачи перед собой не ставил. Начальные строки первого эпизода:

Прошло сто лет, и юный град,