То, что говорилось выше, относится в целом ко всему второму периоду жизни Хомякова, периоду славянофильства. Но внутри этого периода важно отметить рубеж, несколько иначе расставивший общие акценты в поэзии Хомякова. Намечаться этот рубеж стал в начале пятидесятых годов: в январе 1852 года умерла горячо любимая Хомяковым жена; событие это потрясло его необычайно; в том же году Хомякову пришлось пережить вместе с другими славянофилами тяжелые дни, когда их пребывание в Москве могло в любой момент завершиться высылкой; дело, правда, окончилось относительно «благополучно»: запрещением печататься без ведома Главного управления цензуры, но все эти гонения славянофилы пережили очень болезненно; в 1855 году Хомяков был морально убит серией поражений России в Крымской войне, приведших к сдаче Севастополя. Такие потрясения не проходят даром; чрезвычайно трудно было сохранить при этом прежнюю оптимистическую уверенность, прежний славянофильский идеал гармонического общества. Тем поразительнее, что целостность мировоззрения и веры Хомякова не была разрушена даже такими событиями.
Хомяков смертельно боялся расшатывания сложившихся социальных устоев, сложившихся форм быта, предполагая при таком распаде и будущую гибель всего дорогого в жизни, и гибель искусства: «все дробится на такие мелкие части, общество так рассыпается и пустеет, что никакое вдохновение невозможно, кроме комического» (т. VIII, с. 397). Искусство, отображающее положительные ценности жизни, по Хомякову, может существовать лишь в гармонических условиях цельного бытия и цельного идеала: «Искусство требует внутреннего мира и внутренней полноты» (т. I, с. 171); «Для того, чтобы человеку была доступна святыня искусства, надобно, чтобы он был одушевлен чувством любви верующей и не знающей сомнения... Любовь, дробящая душу, есть не любовь, а разврат» (т. III, с. 95). Хомяков делал нечеловеческие усилия, чтобы остаться «цельным».
Но все-таки душевные потрясения как на личной, так и на социально-политической почве оставили свой след; прежнюю «гармонию» во всей первоначальной полноте сохранить было невозможно.
К тому же именно после 1855 года Хомяков наиболее активно участвует в общественной жизни страны (после смерти Николая I, при либеральном начале царствования Александра II, со славянофилов был снят полицейский надзор и разрешено печататься): интенсивно борется в своей Тульской губернии за справедливое (для крестьян) проведение земельной реформы; является одним из руководителей впервые организованного славянофильского журнала «Русская беседа» (1856—1860); восстанавливает в Москве запущенное, забытое «Общество любителей российской словесности», где с 1859 года избирается председателем; долго и безуспешно добивается права бесцензурного издания «Трудов» Общества. Относительная независимость прежней жизни богатого помещика сменилась погружением в гущу мирской суеты и непрерывными столкновениями с бюрократами, ретроградами, злобными недоброжелателями. Особенно остро почувствовал Хомяков «непробиваемость» бюрократической степы во время длительных хлопот по изданию «Русской беседы» и «Трудов» «Общества любителей российской словесности». Немыслимо было при всем этом сохранять душевное равновесие.
В стихотворениях Хомякова последних лет слишком часто появляется напряженность ситуаций, конфликтность, отнюдь не разрешаемая, так сказать, «истинным», славянофильским путем. Хомяков, как и раньше, верит в праведность и единственную возможность проповедуемого им пути, но этот путь окрашивается в трагические тона, так как он оказывается связанным с жертвами и страданиями. Оптимистический и «радостный» пафос хомяковского творчества был органически чужд страданию; идеолог славянофильства шел в этом отношении даже вразрез с официальным христианским культом мученичества. В особом примечании к статье Э. Дмитриева-Мамонова «О византийской живописи», где утверждался этот культ, Хомяков оспаривал правомерность применения термина «страдание» для определения сущности искусства: «Характеристика нового искусства, по преимуществу христианского, не есть страдание, но нравственный пафос, которого страдание не может ни помрачить, ни победить» (т. III, с. 376). Страдание противостоит гармонии и цельности, подчеркивал Хомяков в письме к И. С. Аксакову (т. VIII, с. 358).
Это так. Но если до начала пятидесятых годов славянофильская поэзия Хомякова, как правило, обходила страдания, то в последнем десятилетии нет почти стихотворения, где эта тема не сопутствовала бы основному конфликту. Сам «истинный» путь оказывается не простым, трудным, тяжелым. Даже чтобы выйти на него, требуются громадные усилия и нравственные потрясения:
С душой коленопреклоненной,
С главой, лежащею в пыли,
Молись молитвою смиренной
И раны совести растленной
Елеем плача исцели!
Особенно тревожным становится предчувствие новых мировых катаклизмов (тема, которая перейдет потом к Вл. Соловьеву и А. Блоку):
Гул растет, как в спящем море
Перед бурей роковой;
Вскоре, вскоре в бранном споре
Закипит весь мир земной.
Чтоб страданьями — свободы
Покупалась благодать...
Но где сдвиг акцентов особенно заметен — это в теме ночи. В отличие от тютчевской философской трагедийности ночи, у Хомякова эта тема, начиная с юного шеллингианства, всегда тяготела к гармоническому истолкованию, к сопряжению с человеческим настроением покоя, умиротворенности, отрешенности от суеты:
Когда-нибудь в часы полночи,
Когда всё стихнет на земле...
Однако почти все интимно-обнаженные стихотворения «гордого» периода, те стихотворения, где поэт не может скрыть своих мук, своих потрясений, — тоже ночные: «Два часа», «На сон грядущий», «Элегия». Получается, что у Хомякова создаются как бы две «ночи», разительно не похожие одна на другую: ночь мира, покоя, гармонии — и ночь, как время, когда невозможно больше молчать, когда дневная закованность, умение сдерживаться оставляют лирического героя и сменяются тревогой, тоской, безответной любовью. Первая «ночь» более распространенна, но зато вторая куда интереснее, значительнее — здесь проявляются черты, не менее характерные для творчества поэта.
Оказывается, подобные две «ночи» существуют и в славянофильский период. Гармоническая ночь и здесь занимает главное место: «Видение», «Nachtstück», «Вечерняя песнь», «Звезды». Это значительные стихотворения, действующие на читателя своей чистотой, воистину «детским чувством», стихотворения, разительна контрастные трудному и сложному времени, когда они создавались.
Но появляется и другая ночь, ночь тревоги и муки, причем появляется именно в пятидесятых годах: «Жаль мне вас, людей бессонных!..», «Ночь», «Как часто во мне пробуждалась...». Такая двойственность удивительно точно соответствовала реальной жизни Хомякова. Сохранились ценные воспоминания о нем Ю. Ф. Самарина: «Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь...».
Самарин описывает здесь страдания Хомякова после смерти жены. Но, судя по стихотворениям, дисгармонические «прорывы» чувства были вообще нередки. По природным данным, по воспитанию, по выработанному им самим мироощущению Хомяков удивительно точно соответствовал идеалам славянофильства: человек большого душевного благородства, прекрасный семьянин, рачительный хозяин, хороший организатор хозяйства, — он в утопическом мире славянофильской гармонии (если бы только когда-нибудь эта утопия могла осуществиться) был бы на своем месте. Но место и время земного существования Хомякова слишком далеко отстояли от его идеала. Жизнь непрерывно, с юных лет, разрушала грезы поэта. Он возводил новые волшебные замки, они снова рушились. Еще раз нужно подчеркнуть, что, несмотря ни на какие потрясения, Хомяков не отказался, не отступился от своих идеалов. Поэтому «дневной» Хомяков, веселый, энергичный, «цельный», — естественное и искреннее сочетание природных даров с созданной разумом нормой. А «ночные» мученья — это те трещины в душе и в идеале, которые непрерывно появлялись и непрерывно же, с невиданными усилиями, «замазывались», уничтожались. В «дневном» Хомякове и в его славянофильских поэтических декларациях гармонического характера заключалась общетип н ческа я сущность группы, сближающая Хомякова, скажем, с К. Аксаковым, хотя, как говорилось выше, и у поэтов-славянофилов были некоторые индивидуальные особенности; так, К. Аксаков, в отличие от Хомякова, сохранил до последних дней удивительно «детское», «цельное» мироощущение, без нотки трагедийности, в сочетании с крайним фанатизмом; особое место занимает в славянофильском искусстве интимная лирика И. Ç. Аксакова, заметно отличающаяся содержанием от поэзии Хомякова и Константина Аксакова: в ней много рефлексии, тоски, самовоспитания, недовольства жизнью — тех черт, которые сближают Ивана Аксакова скорее с Огаревым, чем с собратьями по славянофильству. В «ночных» стихотворениях Хомякова, раскрывающих диссонансы души, тоже наиболее ярко проявились именно личные свойства автора как поэта и человека, начиная с самого факта существования таких стихотворений и кончая их формой.