вали бы самодержавно-крепостнический режим, а наоборот — сохраняли бы его. Однако искреннее недовольство существующим, желание перемен принципиально отличало славянофилов не только от рептильной булгаринской среды, но и от лакейства рангом выше — от представителей «официальной народности», М. П. Погодина и С. П. Шевырева (ставшего к сороковым годам ретроградом). Недаром николаевское правительство так подозрительно к ним относилось: оно желало бы беспрекословного идейного подчинения и пусть беспринципного, но рабского повторения высших предначертаний, а принципиальность, хотя бы и консервативная, всегда могла обернуться расхождением, несогласием. Потому III Отделение и московский генерал-губернатор, постоянно надзиравшие за славянофилами, вполне могли считать их бунтовщиками и революционерами;[7] исполнительные чинуши строчили доносы то на отдельных вождей, то на всю группу в целом; славянофилов сажали в Петропавловскую крепость (Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова), им запрещали выезд за границу, запрещали носить русскую одежду и... бороду.
Славянофилы не могли и мечтать о своем собственном журнале. Даже когда они в 1845 году попытались, по договоренности с издателем М. П. Погодиным, получить в свои руки «Москвитянин», правительство не утвердило И. В. Киреевского в качестве редактора. Да и с самим Погодиным возникали непрерывные трения и разногласия.
Оставался единственный выход: по образцу пушкинских времен издавать альманахи и сборники, к тому же славянофилы ревниво наблюдали за громадным успехом альманахов Н. А. Некрасова «Физиология Петербурга» (1845) и «Петербургский сборник» (1846), явившихся своеобразным манифестом «натуральной школы» и критической программы В. Г. Белинского. Славянофилы тогда и выпустили в свет «Московский литературный и ученый сборник на 1846 год» и — таковой же — на 1847 год. Сборники, как и вся славянофильская деятельность, успеха не имели, но все-таки славянофилы продолжали думать о более регулярном выпуске своих трудов. В 1852 году они снова издали «Московский сборник» и предполагали довести выпуск до четырех книг сборника ежегодно. Однако уже первый том вызвал недовольство правительственных кругов за похвалы Гоголю и отсутствие должного уважения к Петру I. А представленная в цензуру вторая книга вызвала настоящую бурю: цензоры в идеализации общины усмотрели пропаганду фурьеризма, издание было запрещено, основные участники сборника, в том числе и Хомяков, были отданы под надзор полиции. Славянофилы отныне должны были все свои произведения представлять в Главное управление цензуры, в Петербург, что было равносильно запрещению печататься. Вскоре стал серьезно обсуждаться вопрос о высылке славянофилов из Москвы (см. Примечания, с. 570). Не менее строго и раньше, и в период «мрачного семилетия» относилась к сочинениям славянофилов церковная цензура; их труды на религиозные темы, особенно труды Хомякова, были признаны вредными и опасными; Хомяков вынужден был публиковать свои религиозные брошюры за рубежом, а в России они впервые были напечатаны лишь через 20 лет после смерти автора.
Нужна была именно фанатическая идейная убежденность славянофилов, чтобы при таком отношении к ним со стороны правительства и церковного начальства не ожесточиться, не восстать, а с трагическим смирением продолжать доказывать, что Россия — единственная страна, которую ждет великое будущее, и что православная церковь — выше и чище католической и протестантской.
Следует учесть при этом, что своеобразный мессианизм, уверенность в том, что именно русский народ призван указывать всем другим народам путь к идеалу, приводили славянофилов не к националистическому высокомерию, а наоборот, к чрезвычайной требовательности к себе и к своей стране. Избранничество налагало великую ответственность. Общество на высокой ступени общественного развития, имевшее какие-то изъяны, по Хомякову, оказывалось хуже, отвратительнее примитивного, но гармонически цельного; поэтому он сформулировал «закон, по которому высшее начало, искаженное, становится ниже низшего, выражающегося в целости и стройной последовательности» (т. VIII, с. 317). Тем большие строгость и пуризм отличали жизнь и деятельность славянофилов, чем больше они верили в величие России: им так хотелось видеть это величие в незапятнанной чистоте!
В пылу полемики между западниками и славянофилами в сороковых годах было предъявлено обоюдно много несправедливых упреков, так как тогда бросались в глаза прежде всего противоречия, антагонистические черты. Десятилетие спустя революционные демократы могли уже более трезво и объективно оценить сущность славянофильства. Н. Г. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы» дал ему такую характеристику: «Мы никогда не разделяли и не чувствуем ни малейшего влечения разделять мнения славянофилов, но по всей справедливости должны сказать, что если понятия их и надобно признать ошибочными, то нельзя не сочувствовать им как людям, проникнутым сочувствием к просвещению. Отчасти в увлечении жаром полемики, еще более потому, что смешивали истинных славянофилов с людьми, которые пустоту и кичливость своих мнений прикрывают напыщенными родомонтадами на отрывочные и непонятные мысли, заимствованные напрокат у славянофилов (очевидно, намек на Погодина и Шевырева. — Б. Е.), эту школу обвиняли во вражде к науке, в обскурантизме, в стремлении возвратить Россию «ко дням Кошихина» и т. д. Упреки эти... несправедливы, — по крайней мере, относительно таких людей, как гг. Аксаковы, Кошелев, Киреевские, Хомяков, решительно несправедливы. Горячая ревность к основному началу всякого блага, просвещению, одушевляет их. Нет нужды лично знать их, чтобы быть твердо убеждену, что они принадлежат к числу образованнейших, благороднейших и даровитейших людей в русском обществе». А. И. Герцен в шестидесятых годах часто ставил Хомякова в один ряд с Белинским и Грановским, как замечательных представителей московской интеллигенции николаевской эпохи: в перспективе истории различия могли стираться. Н. П. Огарев, издавая в 1861 году сборник «Русская потаенная литература XIX столетия», включил в него, наряду с произведениями Пушкина, Полежаева, Лермонтова, декабристов, и стихотворения Хомякова и К. Аксакова. Правда, Герцен (как и Чернышевский) помнил всегда и об отличии своего круга от славянофильского: «У нас была одна любовь, но не одинакая. У них и у нас запало с ранних лет... чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу. .. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно».
Эстетическая система славянофилов строго подчинялась их общим концепциям. Разумеется, отвергалось «чистое искусство»; Хомяков любил противопоставлять свободу художества несвободе художника: настоящий художник, сын своего века, всегда будет выражать определенные идеи, тем он и не свободен; но если он высказывает эти идеи естественно и искренне, то он создает свободное искусство (т. III, с. 372, 419). Художественное творчество, по мнению славянофилов, должно было или отражать те свойства действительности, особенно — народной жизни, которые служили бы доказательством истинности теоретических доктрин (патриархальность, гармоничность сельской общины; религиозность и смиренность натуры), или, наоборот, резко отрицательно характеризовать все, что не соответствует идеалу. Отсюда налет дидактизма, нравоучительности, пророчества в искусстве славянофилов — и усиленная императивность тона и стиля. Эти особенности естественно вытекали из нормативного характера славянофильской эстетики: художник соотносил со своим идеалом все явления действительности и искусства, прославлял приближающееся и приближающее к идеалу, клеймил все мешающее и все далекое от идеала. При этом личное, подчиняясь общему, уходило на задний план, ибо нормативное трудно уживается с индивидуальным. Таким образом, славянофильская эстетика во многом соприкасалась с нормативной эстетикой классицизма, хотя и нельзя было после Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Гоголя возродить классицизм; достижения литературы первых десятилетий XIX века нельзя было игнорировать, они расшатывали нормативную эстетику, они влияли на творчество славянофилов.
Славянофилов сближали с демократическим крылом западничества сороковых годов и нормативный характер эстетики (пафос нормы, идеала; строгая, бескомпромиссная оценка современного искусства с точки зрения идеала), и ее этический уклон (художественные проблемы рассматривались под этическим углом зрения), но их идеалы, их этика существенно отличались друг от друга; западники видели главное условие прогрессивного развития общества прежде всего в ломке феодальных устоев, на первый план выдвигались идеи автономии, свободы личности; мировоззрение народа следовало поднимать до уровня сознания передовых деятелей, а социальный строй России сблизить с общественным устройством передовых стран; славянофилы же надеялись на улучшение жизни в рамках феодальной монархии, на первом плане у них были самобытные русские государство и община; личность должна была растворить свои интересы в интересах родины, в интересах народа, каковы бы они ни были (народное поэтому противопоставлялось не общечеловеческому, а личному): «мы должны... слиться с жизнью русской земли, не пренебрегая даже мелочами обычая» (т. I, с. 99).
Так как в подавляющем большинстве произведений русской литературы сороковых — пятидесятых годов реалистически отражалось объективное развитие жизни, характеризовавшейся все большим расшатыванием феодальных устоев, то эти произведения становились знаменем западничества. А славянофилам оставалось признавать значительными весьма избранный, ограниченный круг художественных созданий: прозу С. Т. Аксакова, некоторые рассказы из «Записок охотника» Тургенева, повести Кохановской (H. С. Соханской), поэзию Хомякова, К. С. Аксакова, И. С. Аксакова, некоторые стихотворения А. К. Толстого и Ф. И. Тютчева. Как и в других сферах славянофильской деятельности, здесь происходило насильственное сужение богатства и разнообразия художественной литературы.