Стиховорения и драмы — страница 8 из 30

С главой, лежащею в пыли,

Молись молитвою смиренной

И раны совести растленной

Елеем плача исцели!

И встань потом, верна призванью,

И бросься в пыл кровавых сеч!

Борись за братьев крепкой бранью,

Держи стяг божий крепкой дланью,

Рази мечом — то божий меч!

Это стихотворение — одно из самых типичнейших славянофильских произведений Хомякова, мы еще не раз к нему будем возвращаться. Императивность, пророчество и исторический оптимизм сочетаются здесь с чрезвычайно требовательным отношением к родной стране, с обнажением язв и пороков, опутавших Россию (последним поэзия Хомякова резко отличается от односторонне апологетических стихотворений H. М. Языкова). Многие писатели — П. А. Вяземский, Ф. Ф. Вигель, графиня Е. П. Ростопчина — приходили в ярость от такого «самомнения» и самоволия: кто, дескать, дал право частному человеку повелительно изрекать абсолютные истины да еще «очернять» свою родину (см. Примечания, с. 570)?

Но Хомяков говорит не только как пророк, некоторые его стихотворения перелагают как бы «глас божий» («Суд божий», «По прочтении псалма»), поэт как бы выступает непосредственно от имени бога. Стихотворения славянофильского периода невольно приобретают библейскую четкость, торжественность. Они и буквально наполняются библейскими образами и ассоциациями, и косвенно связаны с поэтикой Библии (частое употребление повторов, особенно анафор, единоначатий: в стихотворении «Не говорите: „То былое...“» из 52 строк 25 начинаются с предлога «за», в том числе в середине стихотворения следует 17 таких строк подряд!). В стихотворении «России» 4 строфы (из общего числа 7) также содержат анафоры: «Тебя-Тебя-Тебе», «И-И-И» и т. д.

Любил Хомяков повторять и однокоренные слова, усиливая, подчеркивая тем самым их смысл: «В судах черна неправдой черной», «Даруй им дар святой свободы», «Что даст он дар — венец дарам — Дар братолюбья к братьям-людям». Весьма обильно употребляются и синонимы, тоже усиливающие общий смысл фразы (ср. в стихотворении «России»: «Слепых, безумных, диких сил», «Безбожной лести, лжи тлетворной» и т. д.). Можно говорить и о связи подобных стихотворений с жанром притчи.

Любопытно также, что повторения и синонимы приводят как бы к удвоению некоторых строк, и обычная строфа из четырех строк превращается в пятистишье. Вначале у Хомякова такие «растяжения» были исключительными, единичными, как бы нарушающими общий строфический рисунок стихотворения, и располагались они обычно в завершающей строфе («Старость», «В альбом С. Н. Карамзиной»), в славянофильский же период многие стихотворения программного характера полностью написаны пятистишьями («И. В. Киреевскому», «Суд божий», «России», «Счастлива мысль, которой не светила...»). Возможно, здесь сказалось влияние И. Аксакова, довольно часто употреблявшего пятистишья, начиная со стихотворений середины сороковых годов («Романс», «Послание», «Среди удобных и ленивых...», «Нет, с непреклонною судьбою...»).

В отличие от зыбких и туманных романтических картин природы., обрисованных сложно и метафорически, пейзаж в «библейских» стихах Хомякова внешне очень конкретен:

Помнишь, по стезе нагорной

Шли мы летом: солнце жгло,

А полнеба тучей черной

С полуден заволокло.

По стезе песок горючий

Ноги путников сжигал,

А из тучи вихрь летучий

Капли крупные срывал...

Однако с этим пейзажем не связан никакой единственный и действительный случай из переживаний самого поэта. Пейзаж реален внешне, реален условно и, как и всякий библейский пейзаж, нужен для передачи определенной сентенции.

Правда, от библейских текстов стихотворение как будто резко отличается наличием какого-то близкого собеседника («Помнишь...»), зо этот персонаж — чистая фикция, он совсем не нужен для дальнейшей монологической декларации и тоже становится поэтической условностью. Такой же условностью являлся собеседник в раннем творчестве Тютчева: «Ты скажешь: ветреная Геба...» (любопытно, однако, что у позднего Тютчева, особенно в «денисьсвском» цикле стихотворений, фиктивный собеседник исчезнет, заменившись чрезвычайно важным образом ее, избранницы). Впрочем, и у Тютчева, и у Хомякова введение условного собеседника как-то оживляет повествование, придает ему некоторую интимность, вызывает у читателя чувство «сопричастности» к рассказываемому.

Что еще сближает стиль Хомякова с библейским — это простота и искренность, качества, связанные и с общей тенденцией в развитии передовой русской литературы послепушкинской поры, но Хомяковым воспринимавшиеся прежде всего как характерные черты наивного искусства народов прошлого: древних греков, иудеев, а также русского народного творчества. Интересно письмо Хомякова к П. М. Бестужевой (1852), где говорится о «Завещании» Ефрема Сирина: произведение хорошо «своею поэтическою простотою и теплотою чувства, не затемненного риторическими хитростями, как в других святых отцах греческих... Вот, например, и у наших духовных, какое бы ни было их достоинство и красноречие, а все как-то отрыгает семинариею. И заметьте странность. Во всей нашей словесности нет ни одного поэта-семинариста. Есть даже крестьяне, как, например, Кольцов, и ни одного поповича. Отчего это? Оттого, что семинарское воспитание, т. е. многолетнее питание риторическою кашею, непременно убивает поэзию. То же самое было и с святыми отцами прежнего времени; исключением служат Ефрем и Дамаскин: оба воспитанные не в школах, а самоучкою» (ГИМ).

Ценя и в современной литературе эти черты, Хомяков в своей лирике всячески стремился к «перевозданной» простоте слога (сам он называл еще свой слог «скупым, как папаша Гранде» — т. VIII, с. 395).

Но, с другой стороны, повелительные интонации, пророческий тон большинства стихотворений не мешали использованию словесной архаики («тук степей», «глагол творца», «в горнем мире», «моя десная», «не смыкая вежд»), а иногда даже и эпитетов и метафор («Мысли бурные кипят», «и лени мертвой и позорной», «с душой коленопреклоненной», «и раны совести растленной Елеем плача исцели»). Если и говорить в данном случае о библейской традиции, то следует вспомнить прежде всего «Книги пророков»; но, побалуй, у Хомякова имеются и более близкие предшественники — поэты-декабристы с их гражданскими инвективами, Лермонтов со «Смертью поэта».

Возможно, некоторое влияние оказали на Хомякова и славянофильские стихотворения H. М. Языкова 1844—1846 годов («К непашим», «Константину Аксакову», «К Чаадаеву», «А. С. Хомякову», «Сампсон»), хотя не исключено и обратное влияние (Хомякова на Языкова). Хомякову недостает только силы гнева, страсти, ярости его предшественников, стихотворения у него более уравновешенные, и лишь в исключительных случаях поэт поднимается до инвективы («Не говорите: «То былое...», «России»). Все-таки более близка Хомякову «гармоническая» традиция Жуковского и Пушкина. Именно Жуковского и Пушкина, так как в стихотворениях Хомякова славянофильского периода простота и «прозрачность» слога позднего Пушкина неожиданно смешивается с зыбкими метафорами Жуковского.

Стихотворение «Вечерняя песнь» начинается так:

Солнце сокрылось, дымятся долины,

Медленно сходят к ночлегу стада,

Чуть шевелятся лесные вершины,

Чуть шевелится вода.

Ветер приносит прохладу ночную...

А далее вдруг следует метафорическое: «Тихою славой горяг вебеса» (ср. в «Невыразимом» Жуковского: «...сей пламень облаков, По небу тихому летящих»). Любопытно, что у Хомякова и в других стихотворениях встречаются подобные вариации на тему «тишины»: «Цепь любовной тишины», «Года цветущей тишины»; здесь важный для Хомякова термин «тишина», понимаемый как уравновешенность, покой, мир, наделяется метафорическими эпитетами, сопоставленными с определяемым словом по принципу поэтики Жуковского: возникает многоплановость и туманная зыбкость понятия. Впрочем, подобные примеры единичны, они свидетельствуют, что романтическая поэтика, усвоенная молодым поэтом в двадцатых годах, сохранила следы и в его творчестве зрелых, «славянофильских» лет, но лишь следы, так как однозначности, четкости славянофильской концепции мира была чужда неясная многоликость образа.

Своеобразна и лексика хомяковских стихотворений. Если подсчитать количество определенных слов или групп однокоренных слов в языке какого-либо писателя и расположить эти группы в порядке убывания, то этот список даст возможность судить о наиболее излюбленных понятиях автора (впрочем, в поэтическом контексте могут быть весьма значительными и очень редкие слова, то есть наиболее редко встречающиеся). Важные результаты могут быть получены при сравнении таких словарей разных поэтов, при условии, конечно, что значение сходных слов в контексте творчества того или другого автора будет приблизительно одно и то же. Словарь однокоренных слов в поэзии Ф. И. Тютчева дает такую убывающую последовательность семи наиболее часто употребляющихся групп: жизнь, небо, душа, любовь, свет, сон, бог. У Пушкина: день, любовь, душа, ночь, взор, пора, конь. У Хомякова же: небо, бог, сердце, душа, мир (общество), сила, песня. Интересно, что список Хомякова ближе к тютчевскому: три общих слова — небо, душа, бог, в то время как с пушкинским списком у него общим является всего одно слово душа; интересно также, что бог у Пушкина отсутствует, а у Тютчева занимает седьмое место, у Хомякова же — второе. Удивительно точно список соответствует самым дорогим понятиям хомяковского мировоззрения вообще, а не только лирики. На основании тщательного исследования словаря Хомякова можно сделать интересные выводы о структуре лирики, об идейнохудожественной эволюции поэта по отдельным периодам, о семантическом своеобразии отдельных групп слов и т. д. Ограничимся здесь лишь самым существенным.

Нельзя не отметить, например, коренное изменение понятий «гордость» и «смирение». В двадцатых и тридцатых годах «гордый» — частый и хвалебный эпитет поэта. Слова же «смирный», «смиренный» единичны; по смыслу они или стилистически нейтральны, входя в поэтический штамп («смиренная обитель»), или резко отрицательны, употреблены с презрительно-уничижительным оттенком: «смиренный раб» («Желание покоя»). В славянофильской лирике, наоборот, «смирение» становится очень часто встречающимся словом, имеющим самый положительный смысл, а «гордость» приобретает отрицательное значение, связывается с «неправедным» путем («Гордись! — тебе льстецы сказали...», «гордыня» у Наполеона и т. д.). Эпитет «гордый» применяется теперь не к Поэту, а к политическим и национальным врагам (маджары и турки в «Сербской песне»), к «черни людской» («Подвиг есть и в сраженье...»).