лийски и друзья часто навещали их там. Несомненно, Фэнни предпочла бы хотя бы часть времени жить у себя на родине. Они обсуждали, не поехать ли им на один из курортов Колорадо (об этом упоминает Саймондс), и после смерти мистера Стивенсона, когда у них оказались кое-какие деньги, действительно уехали в Америку… покинув Англию навсегда. А пока что Борнмут был, несомненно, самым приемлемым компромиссом. Но даже при том, что у Стивенсонов появился свой дом и к ним приезжали друзья (главным образом его друзья, между прочим), жизнь там вряд ли была для них особенно веселой.
В только что приведенном письме упоминается о семействе Хенли и о совместной работе над пьесами. Должно быть, имеются в виду «Адмирал Гини» и «Красавчик Остин», до которых был написан «Дикон Броуди», а после — злосчастный фарс «Макэр». Инициатором создания этих неудачных и отнюдь не прибыльных пьес являлся Хенли, который был убежден, что они принесут им успех и деньги. Стивенсон относился к его затее куда более скептически и проявил непривычную для него практическую сметку, сказав как-то Хенли, что слишком стеснен в средствах, чтобы позволить себе тратить время на такую сомнительную работу. Это, естественно, пришлось не по вкусу Хенли, пышущему энергией и оптимизмом, но время показало, что Стивенсон был прав. Единственной из пьес, имевшей хотя бы скромный успех, был «Дикон Броуди» — своеобразный предтеча «Доктора Джекила», а когда брат Хенли отправился с этими пьесами в турне по Америке, его ждал полный провал. Тот факт, что даже столь широко известные имена, как имена Стивенсона и Хенли, не смогли обеспечить пьесам успеха, показывает, насколько строги были в те времена требования, предъявляемые сценой. Долгое время считали, будто Фэнни неодобрительно относилась к этому проблематичному предприятию и будто ее противодействие сотрудничеству Луиса с Хенли было одной из основных причин неприязни Хенли к ней. На самом деле она смотрела на эти пьесы с не меньшим энтузиазмом, чем сам Хенли, и принимала активное участие в их обсуждении, полагая, что они принесут много денег. Возможно, Фэнни и сердилась на Хенли, когда время показало, что он переоценил их шансы, но основания для взаимной вражды крылись не в литературе, а в жизни. В отношении этих пьес пессимистка Фэнни, которая, по словам мужа, могла извлечь мрак даже из солнечного луча, оказалась единственный раз в жизни жертвой необоснованного оптимизма.
Главным преимуществом Борнмута была его близость к Лондону и Эдинбургу. Мистер и миссис Стивенсоны жили там неподалеку от Луиса и Фэнни весь 1884 год, и нетрудно догадаться, что дом мистер Томас Стивенсон подарил Фэнни только ради того, чтобы крепче привязать к себе сына. Понятно, родители подолгу гостили у него. Наряду с супругами Хенли, вернее, следом за ними, в доме появлялись и другие старые друзья — Боб с женой и его сестра Катарина де Маттос, Колвин, Бэкстер и перед самой своей смертью профессор Дженкин. Саймондс, который виделся со Стивенсоном в последний раз незадолго до его поездки в Америку, писал: «Я провел день в Борнмуте у Стивенсонов. Здоровье его страшно пошатнулось. В следующем месяце они всей семьей едут в Колорадо. Я надеюсь, со смертью отца его материальное положение станет легче. Но Луис по-прежнему тревожится из-аа денег. Он говорит, что получил за «Доктора Джекила» триста пятьдесят фунтов. Я думал, эта вещь принесет куда больше».
Эта короткая фраза — «здоровье его страшно пошатнулось» — свидетельствует о том, насколько хуже стало Стивенсону за тот период, что прошел с его отъезда из Давоса (в 1882 году) до приезда Саймондса в Борнмут в 1887 году. И все же, несмотря на отчаянную борьбу с болезнью, Стивенсон умудрился за эти годы приобрести новых друзей и удержать их при себе до конца жизни.
Среди них были Генри Джеймс[101] и Сарджент,[102] который написал два лучших портрета Роберта Луиса. В числе новых друзей Стивенсона был также, — если он когда-либо действительно стал ему настоящим другом, — Уильям Арчер, с которым Стивенсон познакомился, прочитав его критическую статью о себе, где тот в весьма откровенной и иронической форме подвергал сомнению искренность стивенсоновского оптимизма и увлечения приключенческой романтикой. Судя по одному из писем, посланных ему Стивенсоном после того, как он прочитал эту статью, Арчер довольно сильно задел его за живое.
«Если вы знали, что я хронический инвалид, зачем говорить, что моя философия не подобает человеку в таком положении? Меня не так влекут факты, как вас, но к чему же выворачивать самый существенный факт наизнанку?»
Иронический тон статьи Арчера был, видимо, вызван его желанием подчеркнуть наигранность, как он считал, и предвзятость оптимизма Стивенсона, который достиг всеобщего признания, избегая говорить о реальных фактах как своей личной жизни, так и жизни всего человечества. Счастье отнюдь не «великая задача»[103] человека, это побочный продукт нашего существования, и когда Стивенсон, лежа в постели после очередного кровотечения, — полуслепой, рука привязана к боку, — писал, что мы должны быть «счастливы как короли», это, возможно, казалось Арчеру позой и лицемерием. Стивенсон это понимал, что явствует из следующих строк того же письма:
«Все дело в том, что, сознательно или нет, вы сомневаетесь в моей честности, вы полагаете, что я гаерствую, и в глубине души не верите моим словам… Вполне ли справедливо… рассматривать только самые беспечные из моих произведений, а затем утверждать, будто я не признаю существования зла. Однако в очерке о Бернсе, к примеру, видно, что я ясно различаю некоторые проявления зла. Хотя, возможно, эти проявления вас как раз не интересуют».
В статьях Арчера впервые завуалированно прозвучал упрек Стивенсону, ставший куда конкретнее и яростнее после краха викторианского благоденствия, позволявшего закрывать глаза на факты реальной жизни: от катастрофы 1914 года ни Англия, ни оптимизм так и не сумели оправиться. Насколько я понимаю, Арчер доказывал, что частное «зло», если это вообще было зло, причиненное пьянчужкой и бабником (называя вещи своими именами), ничто по сравнению с совокупным злом, причиняемым финансистом, который разоряет тысячи маленьких людей, честолюбивым политиком, который шагает по крови к личной власти, владельцем газеты, который в собственных интересах сознательно разжигает или поддерживает войну, ученым, который безответственно передает смертоносное открытие в руки людей с темпераментом дикаря и выдержкой ребенка.
Мы не знаем, было ли то вызвано нападками Арчера, но в лучшей книге, написанной Стивенсоном в Борнмуте, мотив зла является основным. Создается впечатление, будто «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» возникла — по воле автора или нет — из диспута Стивенсона с Арчером, хотя несомненна также и ее связь с историей Дикона Броуди. Как и любая книга, «Доктор Джекил» может быть подвергнут критике, даже если мы ограничимся указанием на «недостатки ее достоинств», как сказал Саймондс. Но она знаменательна тем, что принесла Стивенсону колоссальный литературный успех, особенно в Соединенных Штатах. У нее необычный и страшный сюжет; он подсказан Стивенсону во сне пресловутыми «человечками», разыгравшими перед ним очередной спектакль, который Фэнни, к неудовольствию мужа, преждевременно его разбудив, помешала досмотреть. В повести почти нет того, что зовется стилем, поэтому среднему читателю не мешают литературные красоты. Помимо всего прочего, драма «добра» и «зла» в человеческой душе преподносится здесь в знакомых всем англичанам терминах церковного красноречия. «Доктор Джекил», несомненно, относится к разряду повестей «ужасов» и кое-чем обязан По и, пожалуй, немного Диккенсу. Но по сути своей он оригинален и благодаря силе драматического воздействия пользуется широкой популярностью вот уже восемьдесят лет. Можно добавить еще, и вовсе не от желания чрезмерно расхвалить эту книгу, что «Доктор Джекил» является почти идеальным киносценарием, и действительно повесть послужила основой для одного из немногих фильмов, вызывающих неподдельное чувство ужаса.
По свидетельству Ллойда Осборна, черновой вариант повести, состоящий из двадцати пяти тысяч слов (по раздутым подсчетам Фэнни, в черновике их было шестьдесят тысяч), был написан за три дня. Фэнни Стивенсон подвергла критике этот вариант, в котором (как говорят) Джекил с самого начала — дурной человек, вроде Дикона Броуди, и превращение в Хайда имело «одну цель — маскировку». Фэнни якобы указывала Роберту Луису на то, что у него вышла очередная история с преступлением вроде «Маркхейма» (написанного в 1884 году), а ему следует писать аллегорию о «добре» и «зле». Это был превосходный совет, хотя любому писателю, только что произведшему на свет, — как он скромно надеется, — новый шедевр, такой совет вряд ли пришелся бы по вкусу. То ли с досады, то ли желая избежать влияния первоначального варианта, Стивенсон его сжег и написал всю историю заново в том виде, в каком мы ее теперь знаем. И опять-таки рассказывают, будто он сделал это за три дня. Даже для здорового человека, находящегося в хорошей форме и не занятого ничем другим, три дня подряд писать ежедневно по пять тысяч слов — тяжкий труд. Восемь тысяч слов в день для хронического больного — пусть это и Стивенсон с его энергией, мужеством и плодовитостью — явная небылица. Чтобы просто записать на бумаге всю историю, потребовалось бы от восьми до десяти часов в день, а Стивенсон, который в то время «только-только оправился от горлового кровотечения и получил строгое предписание врачей не разговаривать И не перевозбуждаться», работал тогда по два часа. (Наиболее достоверные из самых быстрых литературных марафонов — «Расселас»[104] и «Гай Мэннеринг». Первый из них — около тридцати пяти тысяч слов — был написан за неделю, что составляло около пяти тысяч слов в день, а второй — около ста шестидесяти тысяч слов — за шесть недель, то есть на день приходилось около четырех тысяч слов. Достижение Скотта представляется мне удивительнее, поскольку он держался этой нормы в течение более долгого срока.) Сам Стивенсон считает, что у него ушло на «Доктора Джекила» около десяти недель!