ерез Фэнни предательский удар или же просто констатировал то, что полагал фактом, мнения расходятся. Версия Хенли и Катарины относительно «разрешения» переработать рассказ, которое якобы было дано Фэнни, не совпадает с версией Стивенсонов. Что бы ни говорили, «неохотное согласие» Катарины вовсе не означало, что она позволяет Фэнни «стащить» сюжет рассказа, чуть-чуть его изменить и продать в качестве своего. Сейчас, конечно, трудно, даже невозможно, сказать, кто из них был прав… очевидно, все были в той или иной мере не правы. Фэнни в том, что вела себя высокомерно и покровительственно по отношению к Катарине, а Катарина и Хенли в том, что позволили своему возмущению излиться на ни в чем не повинного Луиса. Конец письма мог быть перефразирован так: «Ради бога, почему ты позволяешь Фэнни собой командовать? Ведь она забрала тебя у друзей и родины и заперла вдали от всего мира в мрачной, скованной снегами деревушке, где ты пишешь ради нее журнальные статьи!» По-моему, это ничуть не менее обидно, чем то, что Хенли говорил о «Русалке».
К сожалению, не один Хенли переутомился и потерял душевный покой, а одиночество, в котором Стивенсон жил на Саранаке, еще более обострило ранимость этого легкоуязвимого человека. То, что Хенли в Лондоне рассматривал просто как еще один пример «надменности и самонадеянности» Фэнни, прозвучало для Стивенсона обвинением в краже денег и чужой славы. У него был теоретически очень высокий идеал чести, а в то время он, вероятно, все еще мучился из-за того, что продал право издания одной и той же книги двум американским издателям одновременно, — ошибка, за которую он бы мог жестоко поплатиться, если бы имел дело с менее благородными и великодушными людьми. Он пошел к Фэнни, которая болела и лежала в постели, и опрометчиво пересказал ей все, что написал о «Русалке» Хенли. Судить об ее ярости и возмущении можно по тому нелепо напыщенному письму, которое Стивенсон послал Хенли, чтобы ее успокоить. Начиналось оно так: «Любезный Хенли! Я пишу с невероятным трудом, и если тон мой покажется тебе резким, подумай, часто ли мужу приходится выслушивать подобные обвинения, направленные против его жены».
И так далее, и тому подобное. Письмо адресовано Хенли, но предназначалось оно для Фэнни, и, должно быть, Хенли догадался об этом. К сожалению, очередное деловое письмо от помощника Хенли — младшего редактора «Арт джорнал», отправленное еще до того, как Хенли получил от Стивенсона ответ, было воспринято как намеренное оскорбление, хотя, упоминая об этом в следующем письме, Стивенсон пишет: «Я ничего не стану говорить по другому поводу: по правде сказать, я немного жалею о том, что написал в прошлый раз». Чего он хотел, ясно: сохранить старого друга и убедить его, через Бэкстера, в какой-нибудь приемлемой форме взять свои слова обратно и извиниться перед Фэнни, чтобы успокоить ее. Хенли был готов пойти на мировую и даже извиниться, но не соглашался отказаться от своих слов и поступиться правдой, как явствует из его письма, датированного 7 мая 1888 года:
«Мой милый мальчик! Твое письмо очень меня расстроило. Я даже не знаю, как на него ответить, оно показало мне (теперь я ясно вижу это), что я проявил жестокость, недостойную меня и нашей старинной дружбы. Ты можешь последними словами корить меня за то, что я так необдуманно тебе обо всем написал, — это была грубая оплошность; я не буду жаловаться, я заслужил твои укоры. Я знаю, мне следовало ничего не говорить, и я никогда не перестану сожалеть, что причинил тебе эту бессмысленную, ненужную боль.
Ты не должен думать, будто я умышленно это сделал. Нет и нет. Я не придавал всей этой истории особенно большого значения. Мне казалось правильным, чтобы ты знал, как я гляжу на нее, и на этом я собирался поставить точку. Я с самого начала принимал во всем этом непосредственное участие и имел право (думалось мне) высказать свое мнение. Лучше (рассуждал я) ты услышишь о некоторых совпадениях от меня, нежели от кого-нибудь другого. Я хочу, чтобы одно тебе было совершенно ясно — мной руководила дружба, и ничего больше».
На этом письме есть карандашная пометка Стивенсона:
«От начала до Конца стоит на Прежних позициях: 1) а ведь я дал ему честное слово относительно некоторых фактов; 2) а ведь его письмо (вследствие этого) нельзя показать жене; 3) а ведь даже если он продолжает думать так же, мне кажется, добрый человек мог бы и солгать. Р. Л. С».
Пафос этих строк не может не трогать; как не пожалеть беднягу, раздираемого на части между непреклонной честностью Шепердс-Буш[131] и яростной непримиримостью Индианаполиса.[132] Тут бы Стивенсону вспомнить, сколько страданий он сам причинил родителям, когда отказался из принципа солгать относительно своих религиозных взглядов. Да и мог ли Хенли «солгать» достаточно убедительно, чтобы это удовлетворило Фэнни, не предав Катарину де Маттос? В письмах Катарины к Стивенсону есть несколько весьма сдержанных по форме, но недвусмысленных по содержанию фраз, показывающих, что она не приемлет версию Фэнни относительно этого дела:
«Поскольку вполне понятное, хотя и незадачливое, письмо мистера Хенли было написано без моего ведома и помимо моего желания, я попросила его прекратить обсуждение этого вопроса. Он имел полное право изумиться, но то, что он выразил это вслух, никак не исходило от меня. Если Фэнни считает, что ей по праву принадлежит замысел рассказа, то я далека от желания утверждать свой приоритет или как бы то ни было ее критиковать. Конечно, весьма неудачно, что мой рассказ был написан раньше и прочитан нескольким людям, и, если они не скрывают своего удивления, это вполне естественно, и винить в том нельзя ни меня, ни их… Надеюсь, ты не принимаешь эту историю так близко к сердцу, как все остальные».
Черным по белому — куда уж яснее, что она никогда не давала Фэнни разрешения, как та утверждала, переписать рассказ и продать его в качестве своего. В ответ на это послание Стивенсон прочитал Катарине в письме мораль, кончавшуюся словами: «Советую тебе, если ты стремишься к душевному миру, сделать то, что следует, и сделать это не откладывая», то есть признать, что Фэнни права! Однако Катарина, как шекспировский Оселок,[133] воспользовалась словечком «если»:
«Если я не поняла чего-то сказанного мне в Борнмуте или поняла это неправильно, я весьма сожалею, но я не могу сказать, что сделала это намеренно».
Спор зашел в тупик, и, как ни печально, больше всех от этого страдал Луис Стивенсон.
Тем временем Фэнни поправилась настолько, что смогла поехать в Сан-Франциско, где занялась приготовлениями к задуманному ими плаванию на яхте, а Стивенсон с Ллойдом перебрались из Адирондакских гор в Манаскуан, где Луис работал над статьями для Скрибнера и вместе с Ллойдом писал «Проклятый ящик». Его письма к Фэнни, относящиеся к этому периоду, полны любви к ней и терзаний по поводу Хенли. Каково было душевное состояние и отношение ко всему этому самой Фэнни, можно судить по двум отрывкам из ее писем к Бэкстеру, написанных в Сан-Франциско. Первое касается некоторых изменений, которые Бэкстер должен был внести в духовное завещание Луиса; согласно им, Катарина и Хенли исключались из него, но (по совету Бэкстера) ребенку Катарины назначалась ежегодная рента, и небольшая сумма (пять фунтов в месяц) должна была вручаться Хенли без указания от кого. А Фэнни не желала, чтобы деньги Томаса Стивенсона выплачивались дочери его родной племянницы, она была против всех «новомодных пожизненных рент» и хотела, чтобы та получала вспомоществование в той форме, которая устраивала бы ее, Фэнни. Она писала.
«Рука, нанесшая мне жесточайший удар, уже протянута за подаянием. Я никогда не забуду причиненной мне обиды. Зло нельзя простить. Я не хочу видеть Англию и, вполне возможно, никогда больше ее не увижу. Каждое пенни, которое уходит к ним, к любому из них, уходит помимо моей воли и уносит с собой мое проклятье».
К этому времени шесть строк, написанных Хенли относительно «Русалки» и неблаговидного поведения Фэнни, получили очень широкую огласку, что чувствуется в письме Фэнни к Бэкстеру от 29 мая 1888 года, звучащем в оскорбленно-латетических тонах:
«Как бы то ни было, они чуть не убили Луиса. Мне очень тяжело влачить это существование! Я бы не выдержала, если бы не знала, что нужна моему дорогому мужу. Если у меня все же не станет сил, я оставляю свои проклятья всем убийцам и клеветникам… Иногда мне кажется, было бы лучше, если бы мы оба покинули этот мир. Всякий раз, как я ложусь спать, у меня возникает искушение воспользоваться морфием и мышьяком, стоящими на столике у кровати.
…Если волей судьбы мне все же доведется вновь посетить предательский Альбион, я научусь притворству. И когда они станут есть хлеб, протянутый моей рукой, — а они станут, в этом я не сомневаюсь, — я буду улыбаться, молясь, чтобы он обратился в яд, который иссушит их тела так, как они иссушили мне сердце».
Эта выдержка из последнего письма, положенного Чарлзом Бэкстером в досье, куда он аккуратно клал всё касающееся дела «Хенли против Стивенсона», не нуждается в комментариях. Но чтобы предоставить Фэнни последнее слово, — а это только справедливо, — вспомним одну ее запись в дневнике, который был недавно (в 1956 году) напечатан под заглавием «Жизнь на Самоа», сделанную 20 июля 1893 года (когда она уже совершенно забыла о «Русалке»).
«Как бы мне хотелось написать хоть небольшой рассказ, чтобы самой заработать немного денег. Я знаю, люди говорят о… (пропущено восемь слов). Пусть, ведь разделять… (пропущено шесть слов)… такая радость и блаженство. Все деньги, которые я заработала… (пропущено около восьми слов)… к другим людям. В последний раз я получила двадцать пять долларов из ста пятидесяти и послала их умирающему шурину. Я иногда думаю: интересно, что бы стало с мужчинами и до какой степени они деградировали бы, если бы оказались на месте женщин, которым дают «пропитание», дарят платье и от которых ждут глубокой благодарности за любую сумму денег, потраченную на них. Я бы работала не покладая рук чтобы заработать фунт-другой в месяц, и легко заработала бы и больше, но я — жена Луиса, и это связывает меня».