Сто чудес — страница 17 из 61

Некоторые из людей, знакомых с нашими родителями, пытались подкупить нас, чтобы мы соврали, что не застали их дома, или торговались, предлагая отнести предназначенную им маленькую белую карточку кому-то другому. Но мы не отваживались так рисковать. У нас были четкие инструкции доставлять приглашения по указанному месту жительства, получая от адресатов подписи, и доложить в шесть вечера обо всем в гестапо, где имена вносились в списки.

Немцы были очень дотошны.

Кажется, мы разносили эти проклятые карточки всего несколько недель, однако нам казалось, что дольше. Мы с Дагмар прижимались друг к другу после каждой «успешной» доставки и плакали. Плач и причитания звучали повсюду. То, что мы видели, было ужасно, и кое о чем я и сейчас не в состоянии думать. Мы не посвящали родителей в подробности своих занятий, чтобы пощадить их чувства. В те дни закончилось мое детство. Я не знала раньше, каков мир, поскольку выросла в идиллической домашней обстановке, полной любви. Я никогда не сталкивалась с недоброжелательством и страданием, и тут вдруг на меня обрушились худшие человеческие деяния.

Всего четырнадцати лет я увидела жизнь с самой жестокой ее стороны.

В одной квартире нам с Дагмар предстала целая семья, удушившая себя газом. Мертвецов уже обнаружили, дверь была открыта нараспашку. Трупы лежали повсюду, в том числе трупы маленьких детей. Должно быть, тут знали заранее, что мы придем. Прежде я никогда не видела покойника, и это зрелище преследует меня до сих пор. Из ванны, где члены семьи тоже лишали себя жизни, потоком текли вода и кровь. Я нисколько не преувеличиваю. Многие сердились на нас за то, что мы разносим карточки. Настоящий кошмар.

Потом однажды вечером, когда мы вернулись в штаб СС, нас продержали там несколько часов, так как чиновники проверяли и перепроверяли списки. Нам приказали продиктовать офицеру гестапо, где мы побывали, кому отдали карточки. А мы были измучены и чрезвычайно устали, время комендантского часа уже давно наступило, поэтому нас еще и тревожило, доберемся ли мы до дома без неприятностей. Мы сидели на стульях и ожидали, когда нас отпустят, когда внезапно на пороге появился мой отец со звездой Давида, которую он носил как почетный знак отличия. Было, наверное, около десяти вечера, а для еврея с такой звездой показаться на улицах после начала комендантского часа означало лезть головой в петлю. Но отец так и не смирился с положением гражданина второго сорта.

– Что вы тут делаете с детьми? – спросил он бледный, как полотно, и разъяренный. – Вы же знаете, что они не должны находиться вне дома так поздно. Их жизни угрожает опасность, им нужно сейчас же уйти.

Гестаповцы в изумлении смотрели на дерзкого еврея. Они не ответили, и тогда отец объявил, что забирает нас домой. Он схватил меня за руку и повел прочь. Никто ничего не сказал, не стал его останавливать. Тем вечером папа был героем.


НЕСКОЛЬКИМИ неделями раньше, в конце января 1942 года, незадолго до моего пятнадцатого дня рождения, один знакомый подросток принес нам самим «приглашение» в Терезин. В это время мы с Дагмар раздавали такие же, но мы узнали, что кому-то выдана карточка на нас. Мы уже какое-то время ожидали ее.

Это было оповещение за два дня о том, что мы должны предстать перед властями в Соколовне в пять часов утра. Родители отца отправлялись тем же поездом с множеством наших друзей, или по крайней мере предполагалось, что мы будем вместе. За несколько дней до нас были отправлены в Терезин дядя Карел, тетя Камила, их дочь Дагмар, моя кузина, и ее семилетний брат Милошек.

Мать скрывала тревогу, занимаясь сборами. Как и для всякой матери, для нее наша «транспортировка» была чем-то чудовищным. Пришли помочь наши бывшие кухарка Эмили и горничная. Каждому разрешили взять по чемодану весом в два с половиной кило и небольшую сумку, так чтобы вес всех наших вещей не превышал пятьдесят килограммов. И это на всю оставшуюся жизнь! Нельзя было брать наличные деньги, драгоценности, но друзья советовали зашить купюру и драгоценные камни под подкладку пальто. Мы получили указания оставить дома ценные предметы, например фарфор и картины. Как все, кто был транспортирован до нас, мы метались от одной вещи к другой, выбирая, что бросить, а что упаковать. Маме порекомендовали взять горшки, сковороды и самые теплые вещи, которые мы надели на себя, чтобы уменьшить вес багажа.

Мы не знали, когда нам придется поесть и что, поэтому Эмили и мама уложили сухой горох, пшеницу, несколько жестянок рыбы, табак. Любопытно, что даже при таких условиях люди везли в Терезин книги, скрипки и виолончели, не желая отказываться от культурной жизни. Ценой теплой одежды и еды они покупали себе право взять инструменты. Поэтому сразу по прибытии они могли образовать квартет или сыграть пьесу. И мы не стали тут исключением. Конечно, фортепьяно взять не могли. Большинство книг оказалось слишком тяжелыми, и я выбрала несколько любимых томов. Мне разрешили захватить с собой кое-какие ноты, и я долго прокорпела, переписывая «Французскую» и «Английскую» сюиты Баха.

Меня пугала перспектива прощания с Мадам, моей учительницей и воспитательницей с девяти лет. Я принесла ей копию своей парадной фотографии, сделанной по распоряжению отца за несколько дней до отъезда. Другая копия по сей день у меня, и по ней видно, что я плачу. Мадам держалась очень стойко, не выдавая горьких чувств. Когда урок закончился, она спросила, что бы я хотела сыграть напоследок.

О дальнейших занятиях ни она, ни я не заговорили.

Она не сказала, что произведение, которое мы сыграем, будет последним, исполненным вместе, но я понимала, что мы обе думаем об этом.

Не колеблясь, я выбрала припасенную с собой 5-ю Английскую сюиту ми минор с простой и пронзительной музыкой сарабанда. Эта удивительно простая и глубоко трогающая музыка показывает непривычное лицо Баха – нежное лицо.

Слегка склонившись друг к другу, Мадам и я сидели вдвоем за клавишами и играли ее в четыре руки, а по моей щеке катилась слеза.

5. Острава, 1954

ПОСЛЕ ТОГО как я закончила Академию в 1951 году, мне нелегко было найти работу, ведь в Чехословакии царили безработица и – все еще – послевоенный шок. Когда товарищи по учебе сказали мне, что новое государственное агентство «Прагоконцерт» проводит в Рудольфинуме конкурс на вакансию пианиста, я немедленно записалась. Подразумевалось, что пианист будет ездить по стране с певцом, скрипачом и виолончелистом, чтобы «нести музыку в массы».

Агентство учредили в 1948 году для организации культурных, музыкальных и художественных мероприятий в городах и деревнях, многие из которых пришли в запустение и лишились связей с внешним миром в годы нацистской оккупации и послевоенного периода, когда изгоняли всех остававшихся там немецких граждан. «Прагоконцерт» создали в подражание аналогичному учреждению в Советском Союзе, и, как и там, чешская организация нанимала целые труппы клоунов и акробатов для представлений, дававшихся совместно с популярными исполнителями песен и классическими музыкантами вроде меня.

Я мечтала о несколько ином начале музыкальной карьеры, нежели разъезды в старом автобусе и выступления в прокуренных пивных и на разбомбленных наполовину фабриках. Но работа по такому контракту означала по меньшей мере постоянные гонорары и более пристойную жизнь в будущем, на которую мы с Виктором откладывали сбережения.

На прослушивании требовалось исполнить одно классическое и одно современное произведение, поэтому я приготовилась сыграть 3-ю сонату Прокофьева и 110-й опус Бетховена. Не слишком переживая за исход, я села за фортепьяно, скрытая от жюри занавесом, и заиграла. Такого опыта с занавесом у меня еще не было, и признаюсь, что мне скорее понравилось. Я не знала, кто судьи. Занавес не столько предназначался для того, чтобы скрывать музыкантов, сколько для того, чтобы скрывать членов жюри. Но и они не знали, кто исполнитель.

К своему удивлению, я получила письмо, в котором меня уведомляли, что я выиграла фортепьянный конкурс «Прагоконцерта». Я мало понимала, что это значит. Начать работать пришлось почти сразу, и я пробыла в деле четыре года. Моими товарищами-«победителями» были сопрано Людмила Дворжакова, виолончелист Йозеф «Пепик» Хухро и скрипач Вацлав Снитил, все отчаянно нуждавшиеся в деньгах. Вместе мы составляли так называемое «Шоу Пражского варьете». Я многократно размышляла после победы в конкурсе, стоило ли мне на самом деле в это ввязываться, особенно когда сидела в холодной комнате за сценой или в мрачном гостиничном номере, поджидая своего выхода и не зная, что с нами дальше будет. График был мучительным, размещение – кошмарным, а работа – неблагодарной. Нам всем часто казалось, что у нас нет никакого будущего.

В программе перед нами выступали то силач, поднимавший тяжести, то сверхгибкий гимнаст, то клоун по прозвищу Дядя Едличка, то женщина с дрессированными щенками. За происходящим наблюдал распорядитель, а рабочие или шахтеры, только что поднявшиеся из забоя, сидели с напряженными лицами, в сигаретном дыму тупо созерцая наши усилия. Каждый день мы спрашивали себя, чего распорядитель захочет от нас на этот раз.

Иногда я вместе с другими музыкантами исполняла Дворжака или Баха, а иногда выступала одна. Также я должна была аккомпанировать сопрано, певшей популярные песни. Всякий раз, когда я играла сольно, наш администратор вызывал меня на сцену – обычно эстраду, привезенную нашим автобусом, – и говорил равнодушной публике: «А теперь Зузанка что-нибудь вам сыграет!»

Редко хоть кто-нибудь аплодировал, я садилась за инструмент, а распорядитель спрашивал: «Ты знаешь ноты, Зузана? Сможешь сыграть нам – до, ре, ми, фа, соль, ля, си, до?» Я послушно нажимала на клавиши, как дрессированная собака.

– А теперь до? – подмигивал он мне с заговорщицким видом. – А теперь бетховенскую «Аппассионату»! – восклицал он торжествующим голосом, и я начинала сонату Бетховена № 32 в фа миноре. У пианино, на котором я играла, не было колесиков, их заменяла почему-то рама от лошадки-качалки. Если я наклонялась, оно подавалось назад.