Несмотря на то что концерт Виктора пользовался огромным успехом в Москве и сам он привлек к себе всех на международном симпозиуме композиторов, куда его пригласили, город производил на него тягостное впечатление. Его звали приехать туда в следующем году, но он не стал скрывать чувств и отказался. Мне он сказал:
– Я просто хочу домой.
Добрый, очень чувствительный Виктор слишком близко подошел к сердцу сталинизма и источнику всех наших трудностей.
6. Терезин, 1942
Утро нашего отъезда в Терезин было холодным и туманным. Мама, папа и я встали засветло и молча оделись. Никто из нас не спал в ту ночь. Закутанные в несколько слоев одежды, мы с трудом шли на место сбора, с тяжелым сердцем и тяжелыми чемоданами.
Нацисты предпочитали начинать дело пораньше, чтобы другие не видели, какое зло они творили, но злосчастным стуком ботинок по мостовой мы перебудили многих. Большинство жителей города спешили убраться с улиц и запереться дома, но некоторые из друзей и покупателей возникли перед нашими глазами из тумана: они желали нам удачи и прощались. Архиепископ проводил мессу в церкви Св. Варфоломея, где верующие молились за нас.
Как только мы очутились в Соколовне, с нами стали обращаться очень грубо, пинками заставили построиться в шеренги и ждать регистрации с тысячами других обреченных. Согнанные вместе криками и ударами палок, мы простояли несколько часов, пока наконец офицер СС не пересчитал нас. Мой отец смотрел на него с таким нескрываемым презрением, что получил сильный удар по лицу. Папа не казался испуганным. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь осмелился так вести себя с моим отцом, и мое сердце сжалось от страха.
В начале 1941 года прошли три основных транспортировки из Пльзеня, во время каждой из них отправилось в лагерь примерно по тысяче человек. До нас туда послали несколько сот молодых «добровольцев», выбранных для того, чтобы подготовить обветшавшие здания гетто к прибытию новых жильцов. Этим «добровольцам» обещали лучшие условия содержания или то, что они не будут заточены в гетто. Все оказалось ложью. Их называли Aufbaukommando, «строительными командами», или «АК». Каждый очередной транспорт в Терезин из какого-либо уголка страны привозил людей, помеченных особыми буквами от А до Z. Прибывшие во время трех транспортировок из Пльзеня получили буквы R, S и Т.
Наша партия «Т» отправилась в Терезин 26 января 1942 года. Мой номер был Т 345, его написали на бумажке, которую я должна была носить на шее. Номера моих родителей были T346 и T347. С указанного дня мы не могли говорить наши имена, когда к нам обращались представители СС, – только номера. Началось постепенное стирание наших личностей.
В Соколовне еще несколько часов прошло перед тем, как нам отдали приказ маршем идти на вокзал, а там затолкали в вагоны для скота. В переполненном поезде мне стало очень плохо. Не знаю, нервы ли тому виной или я что-то съела, но я чувствовала себя больной и изможденной. Чтобы успокоиться, я проигрывала в уме баховскую сарабанду вновь и вновь, тихо напевая ее и вспоминая, как в последний раз играла с Мадам.
Музыка, звучавшая в моей голове, была в те часы для меня важнее, чем когда-либо еще. Она ничего не весила, и нацисты даже не подозревали о ней и не могли отобрать ее у меня. Музыка была моей и только моей.
Когда мы прибыли на станцию за три километра от гетто, всем приказали двигаться дальше пешком – молодым, старым, здоровым и больным: молчаливое шествие призраков на серой заре. Лишь через два часа мы достигли ворот города-крепости, имевшего форму звезды и окруженного рвом, покрытым травой валом и высокими кирпичными стенами.
В гетто управляла своя администрация во главе с еврейскими старейшинами, но под надзором чешской полиции, гестапо и СС. Последние надзиратели располагались в сооружении под названием Малая крепость. Они наблюдали, как нас гнали в большой амфитеатр, где мы опять должны были стоять, пока нас считали. Тогда я потеряла сознание. А когда пришла в себя, я увидела лицо молодого человека, смотревшего на меня добрым взглядом и спрашивавшего моих родителей по-немецки: что с ребенком? Она больна?
Отец ответил по-чешски, что я просто устала и что они сами позаботятся обо мне. Мы сидели на чемоданах, задаваясь вопросом, как нас разместят. Моих деда и бабушку по отцу Йиндржиха и Паулу отвели в барак для стариков. Полные страха за них, мы обнялись на прощание. Нам сказали, что мы увидимся с ними через несколько дней. Меня утешало то, что дедушка отличался необычайно хорошим здоровьем и выглядел моложе своих восьмидесяти благодаря физическим упражнениям. Но у моей «Бабички», некогда столь бодрой, застыло выражение безнадежности в глазах. В семьдесят один год она уже ничем не напоминала ту полную сил женщину, что наслаждалась поездками на Французскую Ривьеру и водила меня на концерты и оперы, спектакли и фестивали. Я опасалась, что в Терезине ей не выжить.
На протяжении нескольких последующих часов мужчин отделили от женщин и детей и всех нас развели по одиннадцати баракам, каждый из которых назывался по одному из крупных немецких городов. Ужасно было видеть, как отца уводили вдаль от нас, ужасно было не знать, где он и не угрожает ли что-то его жизни.
Меня и мать поселили в бараке «Гамбург» вместе с множеством других женщин и детей, всех в одном спальном помещении. Я сразу почувствовала мрачный гнет обстановки. Каждому из узников предоставлялось полтора квадратных метра в грязной сырой комнате. Коек здесь, в отличие от других бараков, не было, только соломенные матрасы, лежавшие в грязи. Днем мы сворачивали их и перевязывали одеялами, чтобы сидеть. В углу стояла печурка, за место у которой мы сражались друг с другом, а с балок свисала единственная керосиновая лампа.
Время шло, становилось все душнее. Никто не имел права выходить наружу. Женщины плакали из-за того, что их разлучили с родственниками-мужчинами, у нескольких началась истерика. Разразилась ссора между теми, кто собирался готовить. Чувствуя сгустившиеся страх и отчаяние, дети тоже заплакали. Моей матери, как самой старшей из всех, поручили надзор за остальными, и она пыталась водворить порядок, но поднялся невыносимый шум, от которого моя голова затряслась.
Я почувствовала себя тяжело больной.
Подобно видению, прекрасный молодой человек, который раньше обеспокоился моим здоровьем, появлялся в бараках, и мгновенно все менялось к лучшему. Его звали Альфред, или Фреди, Хирш, двадцатипятилетний атлет из Аахена в Германии с широкой улыбкой и смехом наготове, из-за которых его любили все.
Фреди был высокий и прямой, мускулистого телосложения и с самой элегантной осанкой. Накануне войны он полностью посвящал себя спорту и даже мог бы попасть в немецкую олимпийскую команду по атлетике, если бы не был евреем. Писатель Арношт Люстиг однажды сказал, что со светлыми волосами и голубыми глазами он был бы «образцовым арийцем». Даже в Терезине он выглядел чище и лучше одетым, чем все остальные. Он зачесывал волосы назад. Тогда я, конечно, не догадывалась, но он-то и стал человеком, без которого я бы не выжила.
С момента прибытия в Терезин в декабре 1941 года в составе группы АК Фреди, студент медицинского факультета и один из первых членов еврейской германской группы скаутов, тесно связанной с «Маккаби Хатцаир», обратил заботы на детей. Человек с несомненным чувством собственного достоинства, он разговаривал с нацистами на их языке и знал, как манипулировать ими. Он использовал свое харизматичное обаяние для того, чтобы убедить людей делать то, что было нужно ему. Как только приходил новый транспорт, он спешил посмотреть, не может ли быть полезен.
Первым делом он устроил так, что старшие дети взяли на себя присмотр за младшими. Они выводили их во двор поиграть, и тогда матери могли уделить время своим делам. Даже когда шел снег, он учил детей разным играм, прыжкам и упражнениям, помогавшим не замерзнуть. Нам не разрешалось выходить за пределы бараков и прилегавшего двора без пароля, потому что прежние обитатели города всё еще жили в нем, и любой контакт с евреями был для них под запретом.
Отправив детей на свежий воздух, Фреди возвращался и осматривал тех, кто остался внутри. Взглянув на меня во второй раз, он сразу понял, что я не просто переутомилась. Он взял у врача гетто кое-какие лекарства и принес мне. Так Фреди Хирш стал одним из самых важных людей в моей жизни.
Каждому была поручена работа, но, поскольку у меня возобновилось прежнее заболевание легких, я не могла трудиться в поле вместе со своими друзьями. Едва я немного поправилась, мне поручили помогать Фреди в обустройстве безопасных мест для обучения детей. Он обнаружил в бараках «Гамбурга» заполненный паутиной чердак, где хотел оборудовать комнату для игр. Фреди привлек к делу подростков, чтобы они помогли ему убраться там. В комнате было холодно, но не так холодно, как на улице, и чердак стал спасительной гаванью, прибежищем от гнетущей обстановки внизу. Художник, кажется знаменитый, и очень хороший певец давали нам там уроки.
Потом Фреди встретился с некоторыми учителями, наставниками молодых – madrichim, которых уже завербовал в свой «Отдел по обслуживанию молодежи», и организовал для нас уроки с ними. Под мою опеку Фреди определил двенадцать детей, так что я должна была присутствовать на занятиях искусством и поэзией, пением, танцами и на лекциях. Ответственные за маленьких детей проводили состязания в чистоте, опрятности и прилежании – все что угодно, лишь бы занять детей и чем-то заполнить долгие дни в заточении. Фреди был просто гением.
Моя мать, предоставленная самой себе в переполненном людьми бараке, стала сдавать психологически, из-за расшатанных нервов предаваться сетованиям. Тонкая, худая, она пережила вереницу припадков или панических атак, поэтому ее положили в больницу гетто или то, что называлось больницей, с малым числом лечебных возможностей и без лекарств. Доктора-узники не могли точно диагностировать, что с ней, но предупреждали меня, что она серьезно больна. В итоге они посчитали, что у нее слабое сердце. Почти ежедневно меня отрывали от группы детей и звали к матери, говоря, что она умирает. Медсестры-узницы каждый раз выглядели столь мрачными, что я трепетала при мысли: вдруг это правда? Но мама сумела преодолеть свое состояние, и ее сочли достаточно сильной для работы.