Маме слишком сильно нездоровилось, чтобы присутствовать на похоронах, поэтому отец один, держа меня за руку, развеивал прах над быстрым потоком. Отирая мне слезы, он указал на цветущую яблоню в нескольких метрах от нас: «Посмотри, Зузка! Не плачь. Вода из реки питает это дерево, и скоро твоя бабичка превратится в цветы».
Я взглянула на дерево и не могла не улыбнуться. Мой дорогой папа был таким мудрым, таким замечательным! Нас в Терезине обременяло множество обязанностей и требований, нам не удавалось проводить вместе столько времени, сколько прежде, но то немногое, что я услышала там от отца, запомнилось на всю жизнь.
После похорон я вернулась на работу, но больше не торчала в конторе, мне приказали заниматься сельскохозяйственным трудом. Всех детей старше двенадцати заставляли работать, обычно на огородах гетто, располагавшихся на фермах за его стеной. Этот труд считался привилегией. Мы уходили на огороды в пять часов утра и возвращались в восемь вечера. Стоял февраль с сильными холодами, но все равно было прекрасно выйти из гетто, поэтому тот период можно назвать сравнительно светлым.
Сначала я работала в полях, выгружая голыми руками коровий навоз с трактора: очень тяжелый и непривычный труд. Мы изнуряли себя от девяти до десяти часов каждый день, и я беспокоилась о том, что поврежу пальцы, которые огрубели и болели, но выбора не было. Навоз весил много и пах отвратительно, мы пропитывались этим запахом, но я радовалось тому, что нахожусь в обычном человеческом мире. Впервые за год заточения я оказалась на природе, видела всю ширь неба, деревья и цветы – то, чего нас лишили в Терезине.
Когда мы возвращались в гетто, то ощущали такую усталость, что только мылись, ели и ложились спать. В гетто я раньше спала плохо, но из-за физического изнурения стала погружаться в крепкий, безмятежный сон.
Потом меня и других перевели на огороды, и там я почувствовала себя еще лучше, потому что надсмотрщиком был чех-садовник, а не нацисты, пожиравшие всю еду. Работа заключалась в том, чтобы перемещать рамы над грядками, где посеяны семена картофеля, помидоров и огурцов, и мне очень нравилось следить, как ростки пробиваются из земли. Каждое утро мы убирали рамы, чтобы пропалывать и поливать овощи. Нагрузка была ощутимой, поскольку кроме тяжелых рам мы таскали канистры с водой по пятьдесят раз до грядок и обратно. Мои руки горели от металлических ручек, пальцы делались все жестче. Когда солнце шло на закат, около трех часов пополудни, рамы ставили обратно на ночь.
Должно быть, мне было там не так уж и плохо. Друзья рассказывают, что я поддерживала их дух тем, что пела арии из опер и объясняла их сюжеты, но сама я ничего такого не помню. Я уверена только, что каждая песня, которую я пела, каждое стихотворение, которое декламировала, каждая опера, которую я тогда вызывала в памяти, служили средством спасения от ужасов реальности.
Самое хорошее в нашей огородной работе заключалось в том, что мы могли воровать овощи, особенно когда я носила руку на перевязи из-за распухшего в подмышке лимфатического узла. В ту неделю мне удалось принести в гетто немного шпината и целый огурец, которые я сразу отдала маме. Мама прямо глазам своим не поверила.
Одним прекрасным майским днем я, как обычно, трудилась на огороде. Сияло солнце, я чувствовала себя вполне здоровой и пропалывала грядку, сидя на земле в окружении овощей и цветов. Редкий случай, когда я ощущала настоящее счастье в Терезине. Я принялась напевать себе под нос песню из детства.
Потом из казармы «Магдебург» явился мальчик-посыльный и передал распоряжение немедленно возвращаться в гетто: мой отец был опасно болен.
Я побежала в больницу, где, к своему ужасу, увидела отца, корчащегося от боли и извергавшего рвоту. В последний раз, когда мы встретились в конце недели, его здоровье не внушало никаких опасений, и вот внезапно с ним случилось такое. Его привели к врачу и хотели направить на операцию, но это оказалось нереальным. Позже мы узнали, что у него был заворот кишок, вызывающий некроз и часто смерть, но доктора решили, что все дело в какой-то инфекции, да и в любом случае у них не было почти ничего необходимого для лечения. Ему требовалось незамедлительное хирургическое вмешательство, но не нашлось хирурга.
Меня крайне удручало, что он в таком состоянии, и я хотела остаться с ним, но врачи сказали мне уйти. Я не знала, что вижу его в последний раз. Мать была рядом до конца, наступившего через четыре дня. Когда она поняла, что он умирает, она сжала его руку и сказала ему вне себя: «Я ненавижу немцев! Я отомщу за твою смерть!»
Отец едва мог шевелить губами, но ответил:
– Не надо ненависти, Польди. Ненависть отравляет душу… Предоставь карать Богу.
Эти его последние слова навсегда остались со мной: они много значили, потому что папа был агностиком.
Мой дорогой отец Ярослав Ружичка скончался 13 мая 1943 года в возрасте сорока девяти лет. Я, шестнадцатилетняя, была настолько ошеломлена его смертью, что не могла плакать по нему. И не смогла еще много лет. Я слишком глубоко погребла эту боль.
Голову наполнили воспоминания о папе в его счастливые годы, о том, как мы бродили вдвоем в горах, о том, как он читал мне Гомера у камина. Я помнила свежий запах его кожи после бритья, помнила, как он обнимал меня, когда приходил домой из магазина. Я старалась вспомнить звуки его прекрасного баритона и слова песен, которые он пел мне. К моему горю, у меня не получалось так отчетливо представить его лицо, как хотелось. И я не помнила точный оттенок его глаз.
В страшном гетто, где нас с отцом насильно разлучили на шестнадцать месяцев, я видела его урывками, раз в неделю, и не представляла, что он так скоро уйдет из моей жизни. Если бы мы вернулись в Пльзень, его наверняка бы спасли. Мама позвала бы нашего семейного врача, и он тут же прооперировал бы отца, а потом она бы выходила его с той же заботой, что расточала мне.
Отца убили нацисты, как убили они еще 33 000 евреев, умерших в Терезине от голода, болезней, жестокостей или казненных, и как убили 88 000 тысяч, отправленных из Терезина в лагеря смерти. Я была еще слишком юной, чтобы так же страстно, как моя мать, желать мести, но я очень хорошо понимаю слова отца о том, что ненависть отравляет душу.
Моего отца кремировали, и его прах бросили в быстротекущие воды реки, но я забыла, присутствовала ли я при этом и посмотрела ли на яблоню. Мать была слишком сокрушена, чтобы меня утешать, и в отчаянии решила покончить с собой. Она объявила:
– Я не могу жить без твоего отца, моего мужа. Мне не выдержать.
Дяде Карелу понадобился ряд свиданий с ней, чтобы убедить ее отказаться от этой мысли. Он повторял: «Ты не можешь бросить ребенка на произвол судьбы».
ПОТОМ начался новый кошмар. Осенью 1943 года, когда возникла немалая вероятность, что армии «Оси» проиграют войну – они потерпели поражение при Сталинграде и отступили из Северной Африки и с Сицилии, – в Терезин прибыло 1200 еврейских сирот из Белостока в Польше. О них поручили заботиться взрослым, большей частью – докторам и медсестрам, включая Оттлу Кафкову, младшую сестру чешского писателя Франца Кафки.
Дела в гетто шли без перебоев, как в хорошо смазанной машине, и, как полагалось, новоприбывших отправили в процедурный центр для дезинфекции и обработки от вшей. Но почему-то этих детей изолировали от всех прочих узников, кроме тех, кто заботился о них.
Фреди, встревоженный их состоянием, установил контакт с попечителями, отвечавшим за детей, но его поймали. В наказание Фреди заперли в тюрьме и включили в число 5000 евреев, отбывавших ближайшим рейсом на восток. Нас, тех, кто работал с ним, как будто обезглавили. Но худшее было впереди.
Прежде чем покинуть Терезин в переполненном вагоне 6 сентября 1943 года, он рассказал друзьям, почему детей из Белостока держали отдельно. Представители швейцарских властей проявили интерес к нацистским трудовым лагерям и грозились нагрянуть с визитом. Детей из Белостока должны были обменять на немецких военнопленных в Швейцарии. Когда этих детей привезли в Терезин и повели в душевые, они в истерике завопили: «Газ! Газ!» Сбившись в кучу, они отказались принять душ и даже снять свою грязную и вшивую одежду.
Так первое известие о газовых камерах достигло Терезина с эффектом глухих ударов землетрясения, потревоживших всех обитателей. Я услышала об этом от ближайших друзей Фреди и лишь наполовину поверила. Я не могла допустить, что целый народ уничтожают сразу десятками тысяч. С того дня атмосфера в гетто стала невероятно напряженной.
Реакция детей из Белостока на душевые кабины в Терезине стоила им жизни: всех их позднее отослали в Освенцим вместе с их попечителями, чтобы убить там.
Жизнь утратила все краски. Мои отец и дед умерли, Фреди исчез. Одна из сестер отца, тетя Ирина, была транспортирована вместе с Фреди, так же как и обожаемая мною Зузана Геллер и ее семья, в том числе отец-врач. Моя мать была все еще очень подавлена, и единственный, с кем я могла проводить время, стал Гануш. Чувствуя себя уязвимой, отчужденной, я постепенно отдалилась от группы «Маккаби», хотя считалось, что я – один из вожаков. Меня больше не интересовала политика, не в последнюю очередь потому, что повсюду шла борьба за влияние и власть, даже за то, чтобы помешать отправке кого-то на восток.
Я была настроена идеалистично и всегда старалась поступать правильно. Я считала, что новую информацию нужно передавать другим и что всем следует рассказывать все. Другие же думали, что лидер должен знать больше других, чтобы их контролировать. В итоге я отказалась от политических затей и стала думать своей головой, на что когда-то надеялся мой отец.
В это время разразилась эпидемия энцефалита. Многие в гетто умерли. Поначалу никто из моих ближних не пострадал, но потом заразилась я. Меня мучили головные боли, головокружения, и всякий раз, вставая, я падала или меня резко шатало набок. Проводились медицинские осмотры, чтобы выявить заболевших, но я не хотела проходить проверку, опасаясь, что меня отправят на восток или поместят в карантин, и я перестану видеть Гануша.