Прежде ревностный сионист, в Освенциме Фреди поменял воззрения. Этот красивый молодой человек, великолепный оратор, способный двигать массами, постепенно отошел от сионистских взглядов. И, более того, он увел за собой в сторону и меня, и многих других.
Как-то раз он собрал всех подростков, выживших из числа членов «Маккаби», и сказал:
– Посмотрите на этих людей в лагере с обритыми головами и в тюремной одежде. Вы отличите богатого от бедного, сиониста от коммуниста? Вы знаете, кто каких политических воззрений? Нет. Это просто мужчины и женщины, и каждый столь же жалок и несчастен, как любой другой. Я больше не сионист. Я больше не вмешиваюсь в политику и никогда не вступлю ни в какую партию. Я гуманист. Гуманизм – единственное верное мировоззрение, как считал Масарик. Если я вернусь к нормальной жизни, я поеду в Прагу изучать Масарика. И то же самое советую и вам.
На меня произвела огромное впечатление мысль о том, что мы не знаем, кто к какому народу и классу принадлежит и что это безразлично.
Я сохранила в памяти мудрые слова Фреди на всю жизнь и применила их на практике, решив не присоединяться ни к какой политической партии. Это решение имело для меня серьезные последствия потом.
9. Париж, 1965
Когда, после мюнхенского успеха, мне в 1956 году пришлось уехать из Парижа, чтобы Виктор тоже насладился своим успехом, я горько плакала. Потом я неоднократно просыпалась в слезах, увидев во сне этот сияющий город, и говорила Виктору: «Когда-нибудь я бы хотела вернуться в Париж».
Казалось, это вряд ли возможно, хотя мы и думали об эмиграции в будущем, потому что мать Виктора умерла, а его отец поселился у родственников в деревне и был этим доволен. Было бы нелегко вытащить Виктора и мою мать из Чехословакии, когда я сама находилась за рубежом, но не то чтобы совсем нереально. Я, допустим, могла бы дать концерт в одной из стран Восточного блока и затем ускользнуть оттуда на поезде на Запад. В этот момент Виктор и мама уехали бы вместе за город и с помощью наших друзей пересекли границу. Меня привлекала перспектива жить и работать в Париже или Лондоне, и Виктор тоже получал во Франции предложения остаться.
В послевоенный период мы с мамой подумывали и об отъезде в США. Друг-врач из Добржича предупреждал нас: «Лучше уезжайте. Придут коммунисты и не оставят нас в покое, пока не сделают всех крепостными мужиками». Он оказался прав.
Мама спросила в письме у своей сестры Эльзы в Нью-Йорке, нельзя ли приехать к ней, и та сразу ответила согласием и предложила продолжить мое обучение в Джульярде, что показывало ее доброту. Но я в тот период не прошла бы еще вступительные экзамены в этой знаменитой школе искусств. Нам прислали бумаги для поступления в Джульярд и анкеты американской государственной службы, целый ворох бланков. Я начала заполнять их, но замерла, натолкнувшись на пункт о «расовой принадлежности».
Меня настолько это взбесило, что я тут же порвала все бланки. Огражденная от Запада железным занавесом, я не понимала серьезности проблем с расизмом в США и того, как это связано с возникновением движения за права человека. Все, что мне представилось, – это нацисты с их одержимостью «расовой чистотой».
– Ни за что не поеду в страну, где спрашивают о расе! – объявила я матери.
– Ну что ж, если ты и в самом деле так думаешь… – сказала она немного неуверенно, однако у нее и самой уже к тому моменту появились сомнения, она беспокоилась, сумеют ли сестра и зять обеспечить нас, если они сами не слишком удачливы в делах и, будучи иммигрантами, кое-как перебиваются в США. Она не хотела, чтобы на нас смотрели как на бедных родственников, нахлебников, и мы обе понимали, что я, трудясь ради хлеба насущного, не смогу оплачивать занятия в Джульярде.
Мысли о моей матери удержали нас с Виктором от бегства на Запад в пятидесятые. Ей было под шестьдесят, и я не очень представляла, как она приспособится к новым условиям и обретет счастье за пределами страны, которую так страстно любил папа. В любом случае, после смерти Сталина жизнь под игом коммунистического режима стала менее гнетущей и ощущение постоянной угрозы ослабело.
Моя карьера только начиналась, и передо мною открывались самые разные пути. Я поняла, каким весом обладала моя победа на конкурсе ARD, когда по возвращении из Мюнхена с кашемировыми свитерами, меня забросали предложениями выступить, исполнить для записи самые прекрасные произведения и поехать на гастроли. Нам с Виктором даже разрешили отправиться на Всемирную выставку 1958 года в Брюсселе, правда, по очереди.
Я даже не рассчитывала на такую свободу.
Хотя биологические часы моего тела и торопили, я никогда не думала о том, чтобы оторваться от музыки, сделать передышку и обзавестись ребенком. Не то чтобы я понимала, что Виктор не очень хочет детей, – я сомневалась, хочу ли их сама. После войны мне следовало спешить, чтобы нагнать потерянные для музыки шесть лет.
Здоровьем я никогда не могла похвастаться, а медицинские последствия военных лет регулярно давали о себе знать. Вдобавок к перенесенным за шесть лет болезням и ослаблению иммунитета я подхватила малярию, которая негативно сказалась на почках и печени, так что я, похоже, пострадала от всех возможных инфекций. И я всегда была для своих лет ростом ниже нормы, поэтому с трудом воображала себя беременной или рожающей ребенка.
Нам с Виктором было и так хорошо вместе, и я опасалась подвергать наше счастье какому-либо риску. Я часто видела, как друзья-музыканты женились и заводили детей – и какой ущерб претерпевали их карьеры и супружеские отношения. Я могла с уверенностью сказать, что, если на моих руках окажется младенец, я не сумею оставлять его ради музыки и буду постоянно разрываться между ними. А я не готова к такой внутренней борьбе.
Моя мать сразу дала мне понять: она не будет нянчиться с нашими детьми. И прямодушно объяснила: «Чересчур много хлопот и тревог».
Я никогда не жалела, что не стала матерью. Ведь в итоге у меня появилось несметное число детей, внуков и правнуков – моих студентов и школьников, с которыми я беседовала о Холокосте. Многие молодые музыканты, учившиеся у меня, отправили ко мне на учебу уже собственных детей.
Если это не материнство, тогда я даже не знаю, что это такое.
В 1957 ГОДУ французская компания Véga Gramofon пожелала записать некоторые из «Бранденбургских концертов» Баха с моим участием, что было великой честью. Но французы хотели осуществить запись в течение трех недель, а мой график был напряженным, к тому же я раньше не занималась по-настоящему этими сложными инструментальными композициями. Поэтому мне пришлось с огромной неохотой отказаться.
На следующий год разговор о «Бранденбургских концертах» возобновился, и теперь французы предлагали еще и значительный гонорар, и я нашла время сыграть концерт № 5 в ре мажоре с ансамблем Instrumental Sinfonia под управлением дирижера Жана Витольда, что стало ценнейшим опытом для меня как солистки. Витольд был очень интересной личностью – поляк по происхождению и замечательный музыковед-специалист по Баху, написавший книгу о нем. Я помню, что обращалась с ним ужасно, потому что он не мог уловить нужный темп, и перед выходом на сцену я отстучала темп на его руке. И он не разорвал меня в клочки.
Концерт понравился публике, у меня до сих пор хранится один из отзывов в печати: «Огромный успех чешской исполнительницы в Париже. Вместе с Жаном Витольдом она сыграла концерт для клавесина Иржи Бенды. Все парижские критики высоко оценили это выступление. Как утверждают искушенные парижские рецензенты, чешский народ вправе надеяться, что Ружичкова станет одним из ведущих мировых виртуозов».
Пятый «Бранденбургский концерт» мы записали для «Веги» вскоре после этого выступления в трехнедельный срок. Я не знала партитуры, концерт отсутствовал в моем репертуаре, поэтому я заявила Витольду по телефону, что не выучу ноты за три недели. Наутро я обнаружила, что моя подушка заплакана. Мне снился Париж, во сне я страшно тосковала по этому городу, и днем я перезвонила Витольду сказать, что приеду.
Когда готовилась к записи, произошло нечто странное. Я была дома с Виктором и начала играть пятый концерт. Неожиданно музыка оказалась в моей голове, и необходимость переворачивать передо мной страницы нот исчезла. Я чувствовала, что знаю партитуру наизусть, и спрашивала себя: Как бы поступил Бах?
Виктор изумился не меньше моего, а я доиграла до конца.
В следующие несколько лет я путешествовала и делала записи, выступала и преподавала: раньше я и представить себе такого не могла. Я даже сыграла в Праге подарок Виктора на свадьбу, прекрасный фортепьянный концерт, ради которого, что случалось очень редко, я вернулась к своему прежнему инструменту, нарушив верность клавесину. В 1959 году, в 150-летнюю годовщину смерти Гайдна, меня пригласили на Гайдновский музыкальный фестиваль в Будапешт, где я исполнила не только самого Гайдна, но и Бартока и Бренду. Тогда же я впервые увидела себя по телевизору. Летом 1960 года мы с Виктором поехали в деревню отдохнуть, там я приготовила четырехнедельный курс по вопросам интерпретации старинной музыки для преподавателей в Софии, в Болгарии, а в 1961 году меня впервые пригласили в Шотландию в рамках международной программы культурного обмена. Я играла Перселла и Генделя в эйрширском городе Камнок. Через два года мне посчастливилось выступить в лондонском Уигмор-холле, куда я возвратилась через шесть лет, для того чтобы исполнить «Гольдберговские вариации». О последних в моей трактовке рецензенты писали, что я продемонстрировала «невероятную витальную энергию и напор» и даже «некоторую игривость». За организацию всех этих выступлений отвечал «Прагоконцерт», ставший официальным государственным агентством по заказу билетов и посылавший меня с культурной миссией в такие места, как Киев или Румыния.
Но куда бы меня ни отправляли, я получала отдачу со стороны публики. Русские были самыми одаренными слушателями, а в Дубровнике меня осыпали таким количеством роз, что пришлось остановить исполнен